Одна сверкающая нить (страница 3)

Страница 3

Потом: «Он просто о тебе беспокоится, только и всего».

Ишь, хватается за соломинку – матери названивает.

Я экономила на всем подряд, чтобы нанять машину и выехать из Мельбурна, чтобы отложить на годовую арендную плату. И прочие секретные махинации для устройства на работу.

Вечно тряслась, что он раскроет мой замысел. Я ожидала чего угодно: преследования, уговоров, угроз. Не услышала ничего. Пока на прошлой неделе он не появился в Аделаиде. И пьяный орал у двери. Я его впустила, уступила.

«Он понимает, что тебе тяжело… он тебя любит».

Под «тяжело» она подразумевает, что я сломлена. А под любовью – терпимость.

И хотя я вижу, что она ошибается, внутри меня узлом затягивается стыд.

Просачивающийся, безжалостный стыд, который привел меня, немую, но не слепую, к мужчине, который обязательно напомнит мне о том, как я была надломлена морально. Который подтвердит, что все было бы иначе, лучше, если бы я была другой.

Я увеличиваю масштаб картины Альбертинелли, где Елизавета сжимает руку Марии. Я хочу погрузиться в историю этих женщин. Хочу, чтобы меня держали за руку, как Елизавета Марию, хочу обрести новую силу.

«Сколько женщин получают от хирурга предложение руки и сердца?» – последнее сообщение моей матери.

Девушка в зеркале согласилась бы на этот брак. Начинала бы каждое предложение с «извините». Жила бы как в тюрьме. Умерла бы от свободы. И если я не перестану слушать, умру вместе с ней.

Глава 2. Флоренция, 1497 год

На Понте-Веккьо давка, люди толкаются и кричат. Как и мы, они стекаются на площадь Синьории, чтобы увидеть гору сокровищ, которую безумный монах сожжет на Костре тщеславия.

Обутая в башмаки не по размеру, я скольжу и спотыкаюсь на неровном мощенном булыжником тротуаре, стараясь поспеть за тетушкой Зией Лючией, которая и не тетушка мне вовсе, а троюродная сестра по матери. Лючия приехала сегодня рано утром, в редкую для Флоренции метель, без предупреждения, без шляпы. Через плечо у нее висит приоткрытая тканевая сумка, сверкающая дикими крокусами, из которой торчат тонкие кончики трех кистей.

– Замуж тебя еще не выдали? – спрашивает Зия Лючия.

– Мне только девять, – отвечаю я, делая два шага там, где она один.

Мастерские вдоль старого моста – настоящий парад ремесел: шипение кузни, где куют инструменты; крики торговцев рыбой, которые нахваливают улов; поток нечистот, сбрасываемых в Арно; бочки, полные требухи; дубильные красители, моча и несвежее пиво, которыми размягчают телячьи шкуры.

– Presto! Presto![1] Антония! – зовет Зия Лючия. Я отстаю. Не сбавляя шага, она отбрасывает назад руку, подгоняя.

Я оглядываюсь на плетущуюся за нами мать, похожую на призрак, сухощавую, с тонкими губами в складках морщин. На ней мешковатое платье, на котором больше заплаток, чем швов.

Не то что стремительная Зия Лючия, которая вышагивает сквозь толчею без шляпы, в развевающейся золотистой шали, похожей на солнечный луч.

Я отворачиваюсь от матери и, протиснувшись сквозь толпу, хватаюсь за протянутую руку Лючии так же, как в проповедях падре Рензо Святой Петр цеплялся за руку Христа.

– Отца твоего я знаю как облупленного, – говорит Лючия. – Для него и брак – лишь выгодная сделка. Не сомневаюсь, что он замышляет раннюю помолвку.

– Мне этого знать не положено, – говорю я, осмелев от ее смелости.

Вообще-то я слышала обрывки разговора родителей. Знаю, что строятся планы.

– Жених хоть именитый? – спрашивает она.

– Он рисует, – отвечаю я.

По крайней мере, это я расслышала.

– Художники могут заразить оспой от путан.

Она замолкает и смотрит, поняла ли я. Я киваю. Про шлюх я знаю.

– Обязательно проверь, нет ли шанкров, – говорит она. – На pisello.

Я заливаюсь краской при мысли об осмотре мужских половых органов.

На дороге, ведущей к собору Санта-Мария, народу еще больше. Ювелиры открывают мастерские, щелкают ставнями. Чеканят, пилят, делают потиры и фронтоны для алтарей. Мужчины сжимают мехи, разжигая огонь, другие склоняются над верстаками, наклоняют и толкают инструменты для резки, пайки и ковки, эмалирования и полировки.

На улице Ваккеречиа толпа замирает, но Лючия идет дальше, и никто не смеет стать у нее на пути. Я силюсь представить, как мама прижимает руку к моему лицу, ограждая от пота и смрада толпы, жира и дыма, от пыли старых плащей, и прячу лицо в плаще Зии Лючии, вдыхая смесь белого мускуса, сосновой хвои и оливкового масла, вкус которого остается в горле.

На площади Синьории мама догоняет нас. Яростное выражение лица у нее сменяется недоверием, когда на площадь выходят богатые дамы с шелками в руках. Сюда же подвозят и выбрасывают картины в позолоченных рамах и красивые скульптуры всех размеров. «Соблазн впасть в грех!» – так в ярости проповедует Савонарола.

– Все сожгут? – спрашиваю я, видя, как мужчина срывает с плеч жены парчовый плащ и кидает его в тележку, просевшую под тяжестью огромного овального зеркала.

– Dio mio! В какой ад мы попали! – восклицает Лючия. – Говорят, Боттичелли самолично бросит в костер картины с великолепными обнаженными натурами. Представляешь? Отчего тогда уж не сжечь сердца, чтобы не любили пылко!

– Che orrore! – говорит мать, от потрясения замерев на месте.

– И правда ужас, – повторяет Лючия.

Мы протискиваемся вперед.

Передо мной и надо мной громоздится башня высотой локтей восемь – как четыре человека, поставленные друг на друга. Флорентийская знать привозит целые телеги добра, пополняя кучу. Игральные карты, арфы, лютни, цитры и книги. Цимбалы, косметички, зеркала, духи и парики прямо с диадемами, накладки, отдельные локоны.

– Мариэтта, смотри, как бы и у тебя с лобка парик не содрали! – говорит Лючия моей матери и, запрокинув голову, откровенно хохочет.

Громко звонит колокол, и сторонники Савонаролы проповедуют народу: «Флоренция станет новым Иерусалимом! Пусть расточительный Папа Александр покается в своих грехах!»

Шепот и гром аплодисментов. Кто осеняет себя крестным знамением, кто целует распятие, неся его как талисман.

– Савонарола погибнет от рук тех, кто сейчас его превозносит, – заключает Зия Лючия, бросая на меня неистовый взгляд. – Capisci?[2]

Я киваю, хотя ничего не понимаю.

– Не могу смотреть на то, как все это погибнет в пламени. Пойдемте отсюда! – зовет Лючия, и мы выбираемся из толпы.

Небо, затянутое серой давящей пеленой, предупреждает о метели. Руки и ноги стынут от холода.

– Babbo поди заждался, – тревожусь я.

С тех пор как отец открыл таверну, у него участились приступы ярости.

– Я обещала ему torte di mele синьора Бончианни.

– Пирог с яблоками? В феврале-то? – спрашивает Зия Лючия. – In bocca al lupo. Ни пуха ни пера!

– Crepi, – отвечает мать. – К черту.

Мы выходим на улицу Порта-Росса, идем мимо пятиэтажного здания торговца шерстью Давицци, потом сворачиваем на улицу Торнабуони. Торговцы тканями и портные все в работе. В воздухе витают запахи камфоры и нюхательной соли, оберегающие роскошные ткани от моли.

– Выше нос, Мариэтта, – подбадривает Лючия, чувствуя тревогу приотставшей матери, когда та встречает купчих, разодетых в шелка, отороченные золотом, с утянутыми кружевными корсажами. – Те, кто хмурит брови при виде наших платьев, не станут рисковать проклятием Савонаролы, прогуливаясь в таких нарядах.

Лючия берет маму под руку, но та сразу высвобождается под предлогом, что должна держать полы плаща обеими руками. Тогда Лючия хватает за руку меня, и я не сопротивляюсь.

– Ты его любишь, этого художника? – заговорщическим тоном спрашивает Лючия.

– Zitta![3]

Мама бросает на меня такой острый взгляд, что можно лук резать. Потом обращается к Лючии:

– Не лезь не в свое дело. Не накликай беды.

Я опускаю глаза, не в силах вынести допрос.

– Allora![4] А ей нравится другой! – восклицает Лючия.

– У падре гостит юный племянник, – поясняет мать. – Она думает, я слепая и не замечаю ее сумасшедшей страсти.

Я сжимаюсь, когда мама открывает то, что, мне казалось, никто не видит.

– Кто он, этот племянник? – спрашивает Лючия, уперев руки в бока.

– Его зовут Эудженио, – отвечает за меня мама. – И она его не интересует.

Ее замечания, как всегда, поражают, как острый камень в сердце.

– Если бы мы надеялись на внимание таких Эудженио, то умерли бы целомудренными, как Мадонна.

Еще один взрыв смеха. С карниза взлетают голуби.

Клубится рой переливающихся снежинок. Лючия разводит руки в стороны и кружится, снежинки целуют ей лицо, теряются в темных локонах.

– Летом пой, зимой танцуй! – восклицает Лючия.

Я дрожу под тонким плащом, и она притягивает меня к себе, растирает спину, шепчет на ухо:

– Хочешь увидеть красоту снежинки – выходи на мороз.

* * *

На площади Санта-Мария-Новелла мы восхищаемся великолепным фасадом церкви. Когда-то непримечательный, теперь он сверкает замысловатыми узорами из ярких квадратов, розеток и завитков на зеленом и белом мраморе.

– Леон Баттиста Альберти – мастер пропорциональности, – произносит Лючия, как будто я должна запомнить. – Видите, длина основания равна высоте?

Она отмечает линии фасада пальцем.

– А завитки – уловка, чтобы отвлечь от диспропорций.

Даже мама в восторге.

Облака отступают, и на фасад падает солнечный свет; от белизны мрамора и блеска свежего снега мы щуримся.

– Что такое белый цвет? – спрашиваю я, и у меня в голове вспыхивает необычная искра.

– Дурацкий вопрос для девочки, – говорит мама.

– А если бы спросил мальчишка, то умный? – улыбается Лючия.

– К чему вообще такие вопросы? – хмурится мама. – Еды на столе от них не прибавится.

– Для художника вполне подходящий, – возражает Лючия. – Когда дело касается живописи, понимать значение белого важно. Он заряжает холст энергией и либо вдохновляет, либо портит. Начало определяет результат!

Мама фыркает.

– Тебе что, не нравится, что дочь способна мыслить? – спрашивает Лючия и добавляет, толкая мать локтем: – Вряд ли разум достался ей от отца.

И хотя мать прикрывает рот платочком, я вижу, как она расплывается в улыбке.

По дороге домой даже мама будто восстановила силы, возможно полагая, что Babbo уже ушел в таверну. Мы втроем идем рука об руку, обсуждая лучший рецепт кантуччи, сладкого печенья с орехами, которое едят, макая в вино. «Пекла бы его дважды в день!» «Или один раз подольше и быстро остудила!»

Внизу тишина. Мы поднимаемся по лестнице в кухню, открываем дверь, и нас обдает теплым воздухом.

Отец сидит за столом с салфеткой на шее, зажав в кулаках ложки, и ждет обещанного пирога.

– Тут только свиней кормить, – говорит он, проводя кулаком по муке, левый глаз у него закрыт, и это значит, что он уже пьян.

Руки и ноги у меня немеют, и я вижу, как углубляются на лице матери морщины.

Я выхожу вперед, загораживая мать.

– Ci penso io. Я сама разберусь.

Отец вскакивает и бросает деревянные ложки. Они ломаются и падают со стола на пол.

– И всего-то попросил яблочного пирога.

Он поднимает стул и запускает им в стену. Стул с треском раскалывается, ножка летит назад, и отец хватает ее и бросает в огонь.

Раньше я гордилась, когда другие говорили, какой сильный у меня отец. Как он боролся с вепрем, оставившим ему на бицепсе рваный шрам.

Мать отшатывается от стола. Лючия наклоняется к сумке, вытаскивает горшочек и сует мне в руки.

– Babbo!

Я говорю громко и смело, преодолевая страх.

– Сюрприз хочешь?

Сдерживая дрожь в руках, я протягиваю ему горшочек.

[1] Скорее! Скорее! (ит.)
[2] Понимаешь? (ит.)
[3] Замолчи! (ит.)
[4] Минуточку (ит.).