Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1942–1943 (страница 11)

Страница 11

Пыль, поднимаемая со снопов, густым слоем покрывает лицо, волосы и платье, удушливо лезет в нос и в рот. Миша, не замечая того, что у самого все лицо от пота и пыли превратилось в какую-то узорную маску, на которой белеют только зубы да белки глаз, строит мне снизу уморительные гримасы и, хохоча, стараясь перекричать гул машины, кричит, что я похожа на зебру. Интересно, на какого же зверя похож тогда он?

А вечером дома – приятная неожиданность. После обычного скудного ужина мама, хитро переглядываясь с Симой и ребятами, ставит на стол пирог. Да, да, настоящий пирог-рулет с маком и с вкусной поджаренной золотистой корочкой. Видя мое удивление, Мишка, Леонид и Сима хохочут, а я спрашиваю: «Черти, откуда вы взяли? Ну, мак – это еще понятно, а – мука? Неужели вы ее тоже украли?»

Мишка наставительно говорит: «Зачем, май-то, такие неприятные слова? Ведь тебе же должно быть известно, что еще незабвенный Алексей Максимович Горький устами своего юного героя Пепо сказал, что „…если от многого берут немножко, – это не кража, а дележка“. Просто мы реализовали пару килограммчиков из панского амбара». После такого объяснения мы пьем чай с настоящим пирогом и, к стыду нашему, увы, не чувствуем никаких угрызений совести.

Приходит Бовкун. Хотя он на меня по-прежнему сердит и даже старается не глядеть в мою сторону, все же кусок пирога, который испечен в честь дня моего рождения, съедает без остатка.

За чаем, как это и полагается в каждый порядочный день рождения, меня поздравляют. Мама произносит: «Чтобы твоя жизнь была сладка и красива, как этот пирог».

Сима говорит: «Желаю тебе быстрого возвращения домой», а Мишка и Леонид добавляют: «И с победой, с обязательной победой наших чтобы!»

Одному Бовкуну нечего сказать, и он, прожевав остатки пирога, неловко крякает.

Так проходит день моего рождения, день моего восемнадцатилетия. У меня по-прежнему комок стоит в горле, мне очень хочется остаться наконец-таки одной, чтобы поговорить, поделиться всем с тобою, мой верный друг – дневник. Поэтому я опять иду на давно уже испытанную хитрость: отправляюсь спать, но когда все, последовав моему примеру, вскоре засыпают, я встаю и тихонько, на цыпочках, отправляюсь обратно в кухню, захватив с собой тебя, моя тетрадь. Скоро ты окончишься, осталось всего несколько листков. На чем я тогда буду писать? Ведь здесь раздобыть бумагу – и то проблема… Но вот уже все основное записано, и мне немножечко легче на душе. Однако спать совсем не хочется, да, собственно, и рано еще: только одиннадцать. Хочешь, я расскажу тебе, мой дневник, о своем детстве? Совсем немного, несколько эпизодов. Что-то мне сейчас очень хочется писать, не потому ли, что сегодня как-никак «юбилейная дата» – день моего совершеннолетия. Итак, слушай.

…1930 год. Я вижу себя маленькой шестилетней девочкой. Волосы у меня белые-белые, на носу – брызги светло-золотых веснушек (в дальнейшем – вечный повод для огорчений). С этих пор, кажется, и начинаются мои детские воспоминания.

Я вижу старый бревенчатый дом с темными ликами святых в углу большой передней комнаты. Я отчетливо вижу свою просторную теплую кухню с большой русской печью, на широких полатях которой и прошло мое немудреное детство.

Зимние дни похожи один на другой и сливаются в моей памяти в один большой бесконечный день. Просыпаюсь рано и слышу, как мама, сонно зевая, гремит подойником. Хлопает входная дверь. Холодно. Я поглубже залезаю под одеяло и стараюсь плотнее закрыть глаза. Но уснуть больше не удается… Снова хлопает дверь. Отец и мама, тихо переговариваясь, неслышно ступают по кухне большими подшитыми валенками. Отец встает всегда раньше мамы, кормит и чистит в конюшне скотину, а потом, вернувшись в кухню, помогает маме по хозяйству. Так и сейчас. Папа укладывает заготовленные с вечера лучины в печку, поджигает их, и вскоре приятное тепло наполняет кухню.

Завтракаем рано. Отец со старшим братом Мишей уходят во двор, оттуда слышны их голоса, скрип саней.

Средний брат Костя и младший – Ваня собираются в школу. Ваня собирается нехотя, долго сопит и кряхтит, отыскивая книжки. Он ни за что не хочет учиться и уже второй год сидит во втором классе. Родители сердятся, обещают отдать Ваню в подпаски, если тот не перейдет в третий класс, но, мне кажется, Ваня даже рад этому: по крайней мере, он нисколько не горюет и учится звонко щелкать кнутом. Наконец уходят и они.

За окном голубой полумрак. Вот уже отчетливо проступают сквозь морозную туманную мглу деревья. Ветви их застыли под тяжестью мохнатого инея. Сероватые дымки ровно, как стрелы, поднимаются над соседними крышами. Я тоже тороплюсь на улицу. Там санки, горка и мой товарищ – Вовка. Вот он уже увидел меня и бежит навстречу от своего дома, путаясь большими валенками. Мы катаемся с горки на санках, потом, притащив со двора тонкую жердь, сбиваем с крыши бани длинные сосульки. У нас этих сосулек уже целый склад.

Затем, окончательно замерзнув, бежим оба домой (не помню сейчас, чем занимались Вовкины родители, только он почему-то целыми днями обитался у нас). Мама оттирает нам руки и носы теплым платком и подсаживает на печь. Там, сидя на горячих кирпичах и чувствуя, как откуда-то изнутри высыпают на кожу обильные мурашки, мы нарочно громко стучим зубами и просим есть. Мама подает нам наверх миску горячего горохового супа или наваристых кислых щей, ложки и по ломтю хлеба. Мы торопимся и, глотая горячее варево, ревниво следим друг за другом. Наконец, разморенные от тепла, от супа, от сытых желудков, с красными лоснящимися носами мы засыпаем тут же, на печке.

Вторая половина дня проходит так же незаметно. Возвращаются из школы братья. Я еще раз обедаю с ними и вслушиваюсь в непонятный для меня разговор о школьном мире. Потом Ваня одевается и идет колоть дрова. Костина обязанность – носить на коромыслах воду с речки. Я увязываюсь за ними. Чаще всего остаюсь с Иваном. Мне нравится смотреть, как легко и виртуозно брат колет дрова. Он берет кругляш, с маху раскалывает его пополам, а потом, придерживая каждую половинку рукой, раскалывает на мелкие поленья. Каждый раз, как он опускает топор, откуда-то изнутри у него вырывается странный, загадочный звук – «гкха». Поленья с сухим звоном, как сахар, отлетают на снег. Я сижу на корточках поодаль и, широко открыв глаза, с любопытством вглядываюсь в рот брата, силясь понять, откуда берется это непонятное «гкха».

И вот наконец вечер. Мне запомнились эти длинные зимние вечера с уютным светом керосиновой лампы под потолком, с жужжаньем маминой самопрялки, с волшебными сказками отца и с царапаньем вьюги о стекло. В ожидании игры с Ваней в «сюрпризы-подавалки» (была у нас такая страшно занимательная игра) я пристраиваюсь за столом, напротив братьев, и либо просматриваю (уже в который раз!) свои детские книжки, либо рисую страшных зверей и добрых волшебников, а также себя и Вовку среди них. Костя уже выучил уроки и, повторив их отцу, занялся чтением какой-то толстой книги. Ваня все еще учит. Раскрытый учебник лежит перед ним, но Иван в него не заглядывает: высунув набок язык, он усердно строгает под столом очередное кнутовище. Время от времени папа окликает его: «Ваня, ты выучил?»

Ваня неслышно бросает палку и басом отвечает: «Нет еще». Отец сердится: «Ты что же, до ночи, лентяй, будешь сидеть?»

Некоторое время губы Ивана шевелятся, но потом палка опять попадает в руки, и язык водворяется на прежнее место… Наконец Ваня выучивает и сообщает об этом сам. Отец заставляет повторить. Ваня встает и, задумчиво уставясь глазами в потолок, начинает рассказывать стихотворение в восемь строчек:

       Вот ворона на крыше покатой
Так и осталась на зиму лохматой.

Происходит заминка. Ваня тревожно и с надеждой смотрит на меня. Я почти всегда успеваю выучить, пока он десятки раз повторяет одно и то же, и иногда выручаю. Но на этот раз я подсказываю слишком громко, и Ивана опять сажают за книгу. Он размазывает по лицу грязные слезы и незаметно больно толкает меня в бок.

Я понимаю, что теперь уже никакой игры не будет, и, разобиженная, ухожу к отцу. Папа всегда занят. У него в руках то старые валенки, то сбруя от лошади, а то просто книга. Иногда он бросает работу и берет меня на руки. И тогда наступают для меня волшебные минуты. Я прижимаюсь к его шершавым щекам и прошу: «Расскажи сказку».

Отец подбрасывает меня высоко на коленях и весело покрикивает:

       Тары, бары, растабары,
Снеги белы выпадали,
Охотники выезжали,
Красну девицу поймали.
Ты, девица, стой, стой, стой.
Красавица, песни пой, пой, пой!

Я очень люблю своего папу. В моих глазах он самый умный, самый добрый, самый справедливый. Я не помню такого случая, чтобы отец побил кого-нибудь из нас, но уважали его и слушались всегда беспрекословно. Сказок он знал без счета. Бывало, прижмет мою голову к себе и ровным голосом начнет:

       Три девицы под окном
Пряли поздно вечерком…

Я плотнее прижимаюсь к теплому отцовскому плечу, и с замиранием сердца плыву вместе со злополучным царевичем в бочке по синим, бурным волнам, вместе с ним вступаю в единоборство с коварным коршуном, вместе с ним веду прекрасную Царевну Лебедь в сказочный город.

Ровно, убаюкивающе звучит голос отца, и глаза мои закрываются все больше и больше. Я уже не слышу, как папа укладывает меня в приготовленную мамой постель и как, неслышно ступая, выходит из комнаты, прикрывая широкой ладонью пугливый огонек лампы.

Так заканчивается этот день, так заканчиваются и все зимние дни, сохраненные в моей памяти, как один бесконечно большой и студеный день.

А летом… летом у меня очень много обязанностей. С утра до вечера все взрослые в поле, и на меня одну возложены все мелкие работы по дому. Я рву траву для коровы и свиней, мою на речке посуду, подметаю пол, полю грядки, ношу завтрак отцу и братьям в поле, а в свободные редкие минуты неумело скачу вместе с городскими девочками-дачницами по расчерченным на дорожках «классам». Дачников у нас много: жизнь, как часто повторяла мама, не особенно-то легкая, а дачники платят деньги. Поэтому все, что можно сдать, – сдается. Сами же спим или в кухне, или в летней пристройке, или на сеновале.

Городские девочки очень воспитанны и очень изнеженны. Они ходят в новеньких туфельках и красуются одна перед другой пышными бантами. На руках у них сидят такие же красивые, как они сами, куклы, с которыми они чинно играют в какие-то благородные игры. Меня они нехотя принимают в свою компанию, да я и сама отчего-то сторонюсь их, хотя у меня тоже есть кукла, которая во много раз лучше и наряднее их кукол. Ее мне купил папа как-то на Рождество. Помню, он поставил передо мною большущую коробку и весело крикнул: «Ну-ка, дочка, открой ее!» Я открыла и тотчас же снова накрыла крышкой: там, в коробке, лежало такое чудо, от которого у меня мелкой рябью застлало глаза… Когда мама извлекла наконец из коробки куклу и поставила ее передо мной, я разглядела ее. Это было что-то необыкновенное: разодетая в голубой шелк с таким же большим голубым бантом в золотистых волосах, кукла хлопала при покачивании ее черными, как вишенки, глазами и, улыбаясь розовыми губками, тоненько говорила: «Ма-ма». Костя и Ваня восторженно смотрели на куклу и уговаривали меня взять ее в руки, а я пятилась в дальний угол и со слезами на глазах упорно качала головой: я просто боялась подойти к такому великолепию.

Мама сердито выговаривала отцу: «С ума сошел! Выбросить такие деньги! Видишь, она и играть-то с нею не сумеет».

Сразу помрачневший папа нехотя отговаривался: «Чего ты ворчишь? Чем наша дочка хуже тех, других? Не она же виновата, что до сих пор не видела ни одной порядочной игрушки. Вот привыкнет – и будет играть».