Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1942–1943 (страница 9)
Но в этом месте, по-видимому, Шмидт берет его за шиворот и пихает в сторону дороги, потому что Лешка как-то сдавленно кряхтит, и возмущенный голос его о «дурне» доносится уже с другой стороны. Слышно, как еще минут пять они так же «любезно» перекликаются, затем голос Бовкуна замирает в отдалении. Шмидт, что-то сердито бормоча себе под нос, проходит мимо окон, и все наконец затихает. Теперь уже до утра.
Конечно, сейчас мы уже понимаем, что всю эту «бучу» поднял Бовкун. Подумав, вероятно, что мы еще не спим, он решил зайти, чтобы выяснить некоторые обстоятельства его одиночного возвращения домой из «Шалмана». Тут (к несчастью, невдалеке от хозяйской груши) его и застал Шмидт, который тоже запоздало возвращался из деревни и который благодаря своему склонному к подозрительности характеру сразу определил в Лешке воровскую личность.
А плач? Откуда плач? Миша так же шепотом предполагает: «Наверное, у Гельба плакали. К ним, я видел, сегодня гость – мальчишка приехал».
Сквозь дрожь только что пережитого начинает разбирать какой-то истерический смех, и мы дружно, до слез, хохочем в темноте.
Утром рано вся панская семья уезжает куда-то на легковой машине. Понимаем, что в гости, и понимаем, что надолго. Становится сразу легче на душе – слава Богу, до вечера о наших беглецах пока никто не узнает. Теперь опасность может возникнуть только со стороны Алексея Бовкуна. Не сработал бы он языком раньше времени. Леонид с Мишей собираются уже проведать его, но вскоре он является сам.
Заметно, что Лешка очень удручен, и вид его, надо прямо сказать, какой-то помятый. Он подозрительно и недоверчиво смотрит на нас и пока молчит. Мы тоже молчим. Вернее, мы говорим о всяких пустяках, о чем угодно, только не о вчерашнем.
После завтрака, которым мы все необыкновенно любезно угощаем Бовкуна, он заметно веселеет и, поговорив еще немножко о том о сем и выкурив цыгарку, наконец, как бы невзначай, бросает:
– Черт знает, куда все наши подевались… Ни Игоря, ни Сашко, ни Мишки – никого нэма. Из-за этих бисовых сачков сегодня меня швайцер[13] зрану поднял коней годувати, – он вяло усмехается и испытующе смотрит на нас. – Чи утикли, чи шо?
Каждый из нас стоически выдерживает его хмурый взгляд, а Леонид безразличным голосом говорит: «Да они же, кажется, в Брондау собирались. Вместе с Женькой. Там какие-то знакомые Игорю отыскались».
Миша поддерживает: «И я слышал, как Сашко говорил, что утром пойдут».
У Лешки светлеет лицо, но он еще верит не до конца: «А как же с пропуском? Хиба ж они без аусвайса пишли?»
Теперь вступаю в разговор я и предполагаю:
– Наверное, они заранее взяли пропуск у Бангера.
Бовкун нехотя поворачивается в мою сторону и мерит меня ледяным взглядом: «Хто им дасть? Можа, швайцер или, можа, я?.. Вчора Бангер с жинкой з обида сразу уихалы до жинкиного брата. Я сам чул, як Бангер швайцеру говорил: приедемо дня через два…»
Высказав это, Лешка с презрением отворачивается от меня, а мы незаметно переглядываемся и украдкой облегченно вздыхаем. Слава Богу! Для начала складывается все очень удачно. Теперь, когда знаем, что и Бангера нет дома, пропадает всякая охота уверять в чем-то Бовкуна, да и вообще разговаривать с ним, и ему ничего не остается, как или поверить, что ребята действительно ушли вместе с Женей в Брондау, или продолжать сомневаться. Ну, пусть как знает! Меня это ничуть больше не волнует, и я, прихватив с собою Пушкина, удобно пристраиваюсь на кровати.
Ребята вскоре куда-то уходят и, к большой моей радости, уводят с собою и Лешку Бовкуна.
Остаток дня проходит без каких-либо приключений. После обеда мы с Симой прогуливающейся походкой отправляемся в деревню, и там я благополучно опускаю записку Василия в почтовый ящик.
Вечером рано гасим свет на случай, чтобы не забрел кто-нибудь из непрошеных гостей «на огонек». Лежим все по своим кроватям, но уснуть никому не удается. Леонид вполголоса рассказывает о сказочной, чудесной жизни довоенного Ярославля. Миша не может ронять марку своего города, и после Ярославля мы долго еще выслушиваем рассказ о всех достоинствах и прелестях Ржева. А я… Я вспоминаю широкие, светлые проспекты моего родного Ленинграда и думаю, что, наверное, не найти такого уголка на Земле, который хотя бы десятой своей частью повторял всю гордую красоту, все спокойное величие моего родного города.
Так мы и лежим в темноте, вспоминая каждый свое, думая каждый о своем. Переговариваемся до тех пор, пока не слышим, как, шурша шинами, прокатывает мимо окон панская машина. И сразу исчезает все очарование наших задушевных воспоминаний, и черной действительностью встает вопрос: как-то пройдет завтра? Что день грядущий нам готовит?
Теперь о сегодня. Итак, сегодня произошло вот что: не успели мы подойти утром к крыльцу, на ступеньках которого, как всегда, барственно – руки в карманах, пузо вперед – поджидал наш работодатель, как он, заметив, по-видимому, издалека нашу неполную собранность, нахмурил брови и мрачно осведомился: «Где Василий и почему этот лербас не вышел на работу?»
Стараясь придать своему голосу самые невинные интонации, я спокойно (как могла) сказала, что Василий почему-то не ночевал дома и что, как вчера ушел поздно вечером куда-то, так и не приходил еще. Может, случилось с ним что?
Кажется, мы немножко переиграли, и наш вид был глупее, чем нужно, потому что Шмидт как-то быстро и подозрительно взглянул на нас и, не удостоив нас больше ни одним словом, вытянув вперед голову и отставив зад, быстро запылил к нашему дому. Мы остались во дворе, ожидая дальнейших событий. Долго их ждать не пришлось.
Сначала раздался знакомый уже нам воющий голос, затем показался и сам разъяренный обладатель этого голоса. Еще издалека, размахивая руками и брызгая слюной во все стороны, он кричал, что, конечно же, этот бездельник, шалопай и кретин Василий удрал от него, от Шмидта, что, безусловно, его схватят на первом же километре, запрут в концентрационный лагерь и уж там-то эта проклятая русская собака определенно пропадет пропадом. Слава Богу, в Германии еще не разучились дрессировать таких идиотов… Хорошо, что хоть его, Шмидтово, одеяло оставил, не прихватил с собой, что хоть какая-то капля честности у проклятого лербаса осталась…
Под конец этого пространного, яростного «монолога» Шмидт без всякой паузы напустился на нас: что же мы-то молчали? Почему не пришли, не сказали сразу? Что, может быть, мы тоже захотели в концлагерь?
Нет, конечно же, в концлагерь нам совсем не хотелось, и мы, изо всех сил разыгрывая удивление, спрашиваем друг у друга и у Шмидта: «Что вы говорите? Неужели действительно сбежал?.. Не может этого быть! Господи, да ведь он ни слова даже не сказал никому!.. Неужели правда сбежал? Но мы даже не видели, как он вещи свои брал!»
Не знаю, поверил ли Шмидт хотя бы одному нашему слову. Вряд ли. Не дослушав до конца наших изумленных возгласов, он сердито махнул нам рукой в сторону поля, торопливо направился в дом. Мы не дошли еще и до места своей работы, как услышали за спиной треск мотоцикла. Это Шмидт покатил в полицию. Мы позлорадствовали – черта с два найдут! А все-таки сердца наши заныли тревожно.
Остаток дня не принес ничего нового. Шмидт вернулся часа через два мрачный и злой, как черт. По-видимому, «на первом же километре» наших все-таки не схватили и в полиции еще пока ничего не известно.
После обеда Шмидт, злорадно усмехаясь, встречает нас сообщением, что от Бангера сбежали сразу четверо. Наверное, этот лербас Василий с ними заодно? Да, кстати, от него какая-то записка. Интересно, что он может написать, этот бездельник… Он протягивает мне голубой конвертик, склеенный для меня руками Бовкуна, конвертик, который я вчера вечером сама опускала в деревне в почтовый ящик, и говорит: «Подожди, я позову фрау. Интересно все-таки, что он может написать, этот кретин».
Через минуту появляется позеленевшая «фрау», выскакивают Клара и Линда, и я приступаю к чтению. Сначала читаю про себя и издаю возгласы удивления, затем перевожу. Шмидт ехидно хихикает, когда узнает, что у Василия есть жена и сын: «Интересно, а куда же он толстую-то взял?» Это – про Женю. (Грязные хамы!) После чтения «господам» велено прочитать остальным. Мы все уже наизусть знаем каждую строчку коротенького письма Василия и, радуясь, что этот толстопузый боров остался все-таки в дураках, весело хохочем над ним, а он, думая, что мы смеемся над письмом, ржет вместе с нами.
Ну, смех смехом, а все-таки на сердце у меня муторно. И сейчас еще не прошло это тревожное, беспокойное чувство… Ночь сегодня такая ветреная, холодная и пасмурная. Где-то вы сейчас, мои друзья? Если бы исполнились все мои пожелания вам, честное слово, вы давно были бы уже там, дома.
Я завершаю наконец свои записи. Уже опять третий час ночи, и глаза мои упорно не хотят больше смотреть.
Сейчас, перед сном, я тихонько выйду на крыльцо и посмотрю в ту сторону, где находишься ты, моя далекая, моя светлая Родина. Через все тучи, через всю непогоду и хмарь, через всю эту чужую и неуютную землю, именуемую Германией, я пошлю тебе привет, моя Родина. Я вложу в этот привет всю мою тоску, всю мою боль, всю мою большую любовь к тебе.
Услышишь ли ты меня?
1 сентября
Вторник
Вчера я столько исписала бумаги и так перетрудила свой карандаш, что сейчас можно было бы и не доставать тебя, мой дневник. Но ведь сегодня такой день, такой день! Дорогие друзья мои, где бы вы ни были, вспомните наши отутюженные воротнички, наши раздутые от книг и тетрадей портфели, наши счастливые лица и целые горы наших светлых мечтаний и радостных надежд в этот день. Вы помните их, эти наши мечты и надежды? У кого они сбылись?
Школа, школа, сколько светлого и хорошего оставила ты в моей памяти! Мне сегодня так тяжело на сердце, что бежала бы я, сама не знаю куда, лишь бы не знать только, что все это потеряно и что все это никогда, никогда больше не вернется. Где вы все, мои друзья-одноклассники? Неужели вы все там, на своей стороне, и только я одна здесь, на этой чужой земле, служу чужому, ненавистному народу?
Сегодня день – день воспоминаний, и мои невольные слушатели по работе Сима и Михаил, независимо от того, хотят они этого или не хотят, молчаливо принимают участие в моих воспоминаниях о вас, мои далекие, мои никогда не забываемые школьные девчонки и мальчишки. Больше всего я вспоминаю тебя, моя верная подружка, – Нюра-Анюта. Где ты? Жива ли? Неужели ты отвернешься от меня, если мы когда-нибудь еще встретимся?
Ты помнишь, Нюра, жаркий летний день, шумный многолюдный военкомат, усталый взгляд седого майора за столом и нас двоих в легких светлых платьях, с неуклюжими смешными прическами на головах, от которых, как нам думалось, мы казались старше.
Ах, Анюта, Анюта, зачем мы тогда с тобой поверили, что нам нельзя быть вместе со всеми, зачем мы не были понастойчивее? Ведь здесь-то со мной не считаются, что я молода и что мне надо учиться.
Вспомнила я и вас, наш старый, добрый, ворчливый учитель русской литературы Авенир Иванович. Помните тот день, когда мы виделись с вами в последний раз? Вас гнали немцы куда-то в сторону Гатчины. Вы зашли тогда в наш дом, сразу постаревший, осунувшийся, но по-прежнему мудрый и всепонимающий, а у нас ничего, ничего не было, чем бы угостить вас, кроме холодной вареной картошки. Помните, вы сказали тогда на прощанье моей маме: «Берегите ее. Это – будущий литератор». Не знаю, ох не знаю, окажутся ли ваши слова пророческими…
Вспомнила я и вас, наш молодой, красивый, веселый, строгий и справедливый директор Антон Михайлович. Вы помните, как поздравляли нас всех после экзаменов с «легким паром»?
А наши вечера, наши чудесные школьные вечера, когда и вы, наши старшие товарищи-учителя, и мы, ваши первые повзрослевшие старшеклассники, чувствовали себя такими равными с вами, такими независимыми и счастливыми.