Темные вершины (страница 6)

Страница 6

Тогда Буш решил отречься от гомеопатии, тянуть лямку простого хирурга. Однако родной его город Коска был невелик, в центральной больнице места заняты, а частным клиникам хирурги не требовались. То есть требовались, конечно, но не такие, как Буш. Нужны были другие: назначать бесконечные анализы, туманить мозги диагнозами и лечить пациента так, чтобы, с одной стороны, не умер, но и не выздоровел совсем. Чтобы к врачу ходил не переставая и не переставая платил за это деньги. На подобные хитрости Буш был не горазд, он привык лечить людей, а не давить из них выгоду, как из коровы кефир.

Разные потом он перепробовал работы – грузчика, продавца телефонов, частного извозчика, еще чего. Все было то слишком тяжело, то страшно, то совсем бессмысленно. В итоге неожиданно обнаружил он себя официантом в ресторане…

Это был не первый встреченный им ад, но ад этот располагался в десяти шагах от рая.

А рай был прохладный, тихий, благословенный. Здесь царил спокойный доверительный полумрак. Здесь не было ни плача, ни жара, ни вечной посмертной суеты, а раскаленные сковородки не оплевывали грешников кипящим маслом, оставляя на измученной коже неизлечимые розовые рубцы.

Усталый глаз здесь услаждали творения великих мастеров, но картины и скульптуры не лезли, как в музее, вперед, нагло оттирая локтями и отпихивая одна другую, а лишь неясно проступали сквозь счастливую полумглу. Музыка струилась вдоль рая чистой рекой, негромкая, прозрачная, изредка вспыхивала случайным восторгом, выходила из берегов, обнимала усталые плечи и снова, устыдясь, стекала хрустальной слезой в туманное русло.

Хрупкие праведницы с журавлиными шеями и нежным профилем сидели за невысокими узорными столиками, вдыхали пузыристый фимиам «Вдовы Клико» – настоящей, цельной, не оскверненной рукой бармена. Расположившиеся чуть поодаль святые и великомученики смущенно поглядывали на дев сквозь иззябшие бокалы, где плавилось золотом, благоухало бельгийское пиво, односолодовое, со вкусом цитруса, а рядом теснились трюфели и фуагра, черная икра, сделанная не из химии, как в простом чистилище, но из рыбы, и даже прямо из икры. Высокие помыслы и чистые устремления, радость и надежда, вера и любовь – все это отражалось на лицах, прекрасных, тонких и чуточку скорбных, как и положено мученикам, получившим свое, пусть и несколько запоздалое воздаяние. Поистине, были они радостны и подобны древним богам, вкушающим нектар и амброзию…

Но тут же, совсем рядом, горели неугасимые костры с адскими котлами и сковородками. Здесь, словно на вулкане, корчились карпы с заживо содранной кожей, покорно вздыхали вызолоченные маслом твердые утки, изнемогали пупырчатые гуси со слабыми шеями, взятые в окружение союзным войском яблок, картофеля и медово-кислых лимонов, тускло щурили припухшие глаза поросюки-ампутанты с ногами, порубленными на рульки… А еще лежали теплыми курганами красно-полосатые креветки, как драгоценные камни, отсвечивали синим, зеленым, желтым крабы и омары, сладко вскрикивали под ножами огурцы, помидоры, редиски и иные мазохисты, так много грешившие на своем веку.

И праведников, и грешников споро обслуживали расторопные служители адских сфер. Грозные кухонные демоны, шустрые барные черти, суетливые анчутки, велиары и бесенята в халдейских белых рубашках и темно-кровавых, как и положено, жилетках носились между кухней и обеденным залом, и каждый тиранил и мучил остальных в силу своего статуса и мерзости характера. Среди грубой мужской нежити вдруг вспыхивали ведьмы-гадуницы с синими змеиными очами; плескали короткие черные юбки, слепили глаз загорелые бедра, опоясанные красным пламенем узких стрингов. Хохотнув призывно, ведьмы получали дежурный шлепок по чему дотянулась рука и, бормоча сальности, не остыв еще от адского жара, выносились с подносами прямо в зал – смущать святых и злить страстотерпиц.

В этой-то дикой суматохе среди прочей нечисти потерянно топтался усталый и смирный Буш – в подземной иерархии стоял он не выше рядового беса, заурядного официанта-стажера…

Здесь же, в аду, он встретился с Галиной, по-старому бы сказали метрдотелем, а сейчас – администратором ресторана, в бордовом пиджачном костюме – широкий белый воротник крыльями лежал на плечах. Оказалась она влюбчивой, страстной и ревнивой до умопомрачения.

– Не думай, – шептала она, отведя его в сторону, и глаза ее сверкали фиалковым огнем, – я все видела… Видела, как ты пялишься на эту тварь Валентину!

Он молчал, отвернувшись; оправдываться было глупо, бессмысленно.

Она что-то говорила еще, дергала его, терзала, но он не отвечал, глядел то в сторону, то прямо сквозь нее. Наконец, видя, что он не отвечает, умолкла, опустила голову. Буш успел заметить, что в глазах ее что-то блеснуло, скользнуло на щеку, застыло. Галина сердито смахнула слезинку рукой, будто и не было, но он-то знал, что было, он-то видел…

– Ты меня не любишь, – прошептала она.

Он вздохнул, он не мог так больше.

– Да, не люблю, – ответил. – Не люблю, и оставь меня, пожалуйста, в покое.

Он повернулся, чтобы уйти – совсем, навсегда. И тогда она ударила его по спине острым кулачком между лопаток, ударила больно – и совершенно безнадежно. Он застыл, судорожно поднял плечи, ожидая нового удара, а она сказала очень тихо, так тихо, что он не расслышал – угадал:

– У меня будет ребенок…

Секунду стоял неподвижно. Хотел спросить: «От меня?», но есть ведь пределы свинству, или как полагаете? Теперь он стоял молча, и мысли теснились в черепе, царапали изнутри жадными когтистыми лапами.

Как же страшно ему сделалось тогда, страшно и безнадежно…

Выходило, что он сделал Гале ребенка, а сейчас бросает ее, исчезает – и все потому, что не любит ее, и никогда не любил. Или нет, и все наоборот на самом-то деле: это не он исчезает – исчезает она. А что такое мать-одиночка, брошенная мужчиной, брошенная любимым? Это тьма внешняя, где плач, и вой, и скрежет зубовный – и в эту тьму бросил ее, он, Буш, бросил своими собственными руками.

Он обернулся к Галине. Она вздрогнула и сжалась, как беспризорный котенок, крылья-воротник на ней торчали по-воробьиному, перьями, вся она была маленькая и какая-то безнадежная. Она не глядела на него, но слезы лились у нее по щекам – бесконечно, неостановимо, и некому было их утереть, некому, кроме него.

Он вдруг ощутил, как жалко, невозможно жалко ему эту женщину, только что железную, сильную, страшную, грозу официантов и поваров, и такую, как оказалось, беззащитную на самом деле. Он захотел обнять ее, прижать к груди, погладить по головке, сказать ласковые слова.

И он обнял ее. Обнял, поцеловал в жалобные мокрые глаза. И снова обнял, прижал к себе и повел прочь – прочь от этого чавкающего ада, от вечного похабства кулинарных демонов, от беготни прислуживающих чертей, от чаевых и штрафов, из тьмы внешней – во тьму внутреннюю…

А потом – да, было то, что обычно бывает. Спустя короткое – или как посмотреть – время Галина призналась, что солгала ему, не была она беременной – ни тогда, ни позже.

– Зачем? – только и спросил он.

– Затем, что все так делают, – отвечала она. – Затем, что мужик рядом нужен.

Он ушел, конечно, после этого, не смог с ней жить. Но уйти от обмана было сложнее, чем от человека. Этот удар надломил его – сильнее, может быть, чем все остальные, вместе взятые. Еще один провал появился в его душе – там, где сиял раньше один незамутненный свет.

Глава 4
Наука жизни

Неправ, ах как неправ был Кантришвили насчет докторов, можно даже сказать – ошибался. Или, если уж быть совсем точным, то заблуждался. Не все доктора одинаковые, не все лечат мочой и калом, не все думают об одних деньгах. Максим Максимович Буш, хоть и молодой был, а врач отменный, настоящий, и болезнь вылечил, и денег не попросил за работу – только, чтобы Красюк его не убивал. Но это Грузин как-нибудь сам бы догадался, без подсказок – какое может быть лечение, если доктора грохнут?

А история его печальная – про то, как родился гомеопатом, людей спасал, а пациенты его предали… что ж, таких историй Грузин знал немало. И как женщина обманула – и не любимая, нет, а нелюбимая, что еще хуже – и это он знал. И как с работой кидают, с зарплатой, как кидают с самой жизнью – все это знал Грузин, знал и не удивлялся.

Да и, между нами сказать, вся история человечества есть история предательства и поношения, тем более, если человек великий – так чему же тут удивляться?

На следующий же день Холера-Красюк был вызван на разговор – прямо перед прищуренные, тяжелые очи Грузина. Холера оборзел, приехал с двумя телохранителями, как будто его в мэрию вызвали, а не ко всем известному Валерию Витальевичу Кантришвили, человеку незапятнанной чести и большого мужского достоинства. Телохранители у Холеры были огромные, из борцов-супертяжей набраны, топтались гигантскими ботинками в чистой, вылизанной прихожей, крохотными, как фига, головками утыкались в потолок, Аслан казался рядом с ними шестиклассником. Одеты были в униформу – синие пиджаки и коричневые брюки, взрослый азиатский слон легко бы поместился…

– Ай-яй-яй, – ласково качал головой Кантришвили, – не доверяешь ты мне, Холера-батоно, не уважаешь старого человека. Зачем охрану привел, кого боишься?

– Доверяй, но проверяй, – дерзил Холера-батоно, толстый затылок заплывал кровью от наглости.

– Тоже верно, – подозрительно легко согласился Грузин, – времена пошли кислые, нечестные, ни на кого полагаться нельзя.

Он еще раз благожелательно осмотрел телохранителей (у тех как-то сами собой стали подгибаться ноги), поцокал языком, спросил:

– Где таких красивых берешь?

– Где брал, там уже кончились, – угрюмо отвечал Красюк. – Ты меня зачем пригласил – о мужской красоте говорить?

– Обо всем поговорим, – примирительно сказал Грузин, – и о красоте тоже. О чем еще говорить рыцарям плаща и кинжала, как не о красоте и изяществе?

Холера подозрительно оглянулся на Аслана, пытаясь понять, смеются над ним или уже впрямую издеваются. Аслан смотрел по-доброму, ласково улыбался, сиял глазами, не пойми чего.

Грузин провел гостя в гостиную, правда, охрану и стволы пришлось оставить в прихожей, такие уж тут были правила. Красюк хотел воспротивиться, но без толку: пришлым свиньям чужой монастырь – не свой огород.

Зашли в гостиную, закрыли за собой двери. Спустя секунду из осиротевшей прихожей раздались глухие удары, потом – сдавленные крики. Красюк подозрительно покосился на дверь, но Грузин даже в лице не переменился: знал, что бейсбольная бита в руках Аслана – оружие злое, безотказное. Дождавшись, пока крики стихнут полностью, указал сесть на высокий стул, сам развалился на кресле, заговорил доверительно.

– Вот что я тебе скажу, Холера-батоно, а ты послушай меня и пойми правильно…

Однако Красюк не желал вежливой беседы, был морально неспособен. Пришлось чуть-чуть повысить голос, хотя потом, конечно, Грузин жалел об этом. Не сильно жалел, так, самую малость. Серьезный человек, все знают, не бьет налево и направо, демонстрируя физическое превосходство. Серьезный человек возвышен духом, он фильтрует базар и управляет чувствами, а тринадцать переломов, разрыв селезенки и ножницы в правом боку – это моветон, за это принц Филипп нас не похвалит, не говоря уже о супруге его, королеве Элизабет.

С другой стороны, насрать на августейших знакомых, королева пусть у себя в Лондоне командует, а в этом городе хороший тон задает он, Грузин! И раз ему кажется, что переломов должно быть ровно тринадцать, по числу месяцев в году, так, значит, оно и будет. И упаси вас Бог заниматься дополнительными астрономическими исчислениями, если не хотите присоединиться к Холере-батоно, лежащему на скорбном одре в самой захудалой областной больнице, в палате на десять человек – Грузин лично распорядился его туда поместить и не выпускать, пока не выживет.

Таким образом, вопрос с мстительным Красюком был решен если не навсегда, то надолго. Воры не вписались за отморозка Холеру: слишком многим он навяз в зубах со своей наглостью и беспредельщиной. Местное же отделение полиции так и вовсе преподнесло Грузину благодарственный адрес. Адрес звучал несколько туманно: «За заслуги в деле противодействия». Профаны, конечно, терялись в догадках – кому противодействие, чему? – но сапиэнти, как говаривал в таких случаях доктор Буш, было, безусловно, сат, знающие люди все поняли без лишней трепотни.