Пианисты (страница 4)
Москву я воспринимал через торжественные и горделивые центральные входы в большие здания. Главный подъезд с колоннами превращал все здание в музыкальный инструмент. Колонны были как трубы огромного органа, на время затаившегося. Вид Большого театра поэтому даже немного пугал: как же в нем должна звучать музыка?
Помню, как в пятом классе нас повели туда на «Евгения Онегина». Спектакль был дневной, начинался часа в два. Открывались тяжеленные огромные двери, и ты из серой хмурой улицы попадал в ярко освещенный сказочный дворец. Нас рассадили в ложах на одном из ярусов, где из-за темно-вишневых бархатных штор с бахромой сцена была не особо и видна. Наверное, поэтому сразу поразило звучание настраиваемого оркестра. Мало того что был отчетливо слышен каждый инструмент, от флейты до контрабаса, – все эти трели, протяжные фрагменты скрипок, гулкие удары барабана, жалобы гнусавого фагота составляли вместе неповторимую гармонию всего, что меня окружало. В этих звуках я слышал и свой вчерашний день, и то, как упал, поскользнувшись, на улице, и как писал сочинение на прошлой неделе, и как играл на уроке пьесу Чайковского – с теми же интонациями, что узнавались и здесь, – и все мои мысли о родителях, учителях, одноклассниках, о снах, от которых я иногда просыпался, и о том, что будет завтра. Казалось, в этих звуках уже есть все и других не нужно. Но когда погас свет и оркестр заиграл вступление, сердце сжалось окончательно и стало трудно дышать. Эта музыка накрывала тебя целиком и вводила в сладкий, но очень сильный ступор.
В консерваторию учеников тоже водили время от времени, чаще всего на концерты для детей. Этот квадрат со сквером во дворе и Чайковским во главе всего ансамбля воспринимался иначе, чем другие большие столичные здания. С каждым разом он становился ближе и роднее.
Первое, что я видел, подходя к консерватории, это был памятник. Казалось, что он здесь главный и был на этом месте всегда. Петр Ильич, дирижирующий невидимым оркестром, как будто имел на тебя разные виды, в зависимости от того, с какой стороны ты к нему подходил. Если поднимался снизу, от Манежа, то он слушал тебя внимательно и своим жестом как бы просил других помолчать. А если к нему спускаться от бульвара, то он тебя отстранял. В разное время года он выглядел по-разному. Зимой, со снежной шапкой на голове, он явно мерз, что только подчеркивал припорошенный увядший букетик у подножия пьедестала. Зеленоватость его бронзы всегда усиливалась от влаги, и особенно – в период летних дождей, когда мокрая зелень только удваивалась во всех отражениях. Конечно же, увереннее всего Петр Ильич себя чувствовал поздней весной, когда зацветала сирень. Но даже тогда мне казалось, что сидеть ему как-то неудобно, а тем более дирижировать или записывать что-то там в нотную тетрадь под рукой.
Ошеломительное впечатление на приезжего производили широкие улицы, их многорядность, заполненная машинами, автобусами, трамваями, грузовиками. Яркие спектакли, огромные елки в новогодние праздники, какие-то особенно красивые, ладные люди, с правильными голосами, хорошо одетые, – все это оставляло глубокий отпечаток в памяти провинциала, даже такого погруженного в свои музыкальные грезы, как Андрей.
До Москвы Андрей никогда не задумывался о своей внешности, даже если кто-то из взрослых пытался рядом рассуждать, на кого он больше похож. Обычно единодушно считали, что на отца. Ему и зеркало было не нужно, чтобы причесаться.
Только в Москве я стал задерживаться у зеркал: их вокруг было слишком много и я не смог отклонить их настойчивого приглашения. Тут я обнаружил, что хохолок у меня торчит, как у дятла. Впервые я вглядывался в свое лицо, сознательно и даже с вопросом: кто я? какой я? каким меня воспринимают люди? А из зеркала на меня смотрел кто-то не совсем понятный, как будто его рисовали простым карандашом и не дорисовали. Худое лицо с прямыми неяркими бровями, почти не видными на бледном лбу, длинный с горбинкой нос, а ноздри какого-то лошадиного рисунка. Волосы цвета пожухлой осенней травы не добавляли красок, но меня это не очень и волновало. Одно плечо было выше другого, от этого серый пиджачок школьной формы так и норовил застегнуться не на ту пуговицу. Я же похож на отца, а он хороший человек, все его уважают. И вовсе не обязательно быть красивым. Я приближал лицо к зеркалу, сдвигал хмуро брови, сжимал и выпячивал вперед губы, строя гримасу упрямого бычка, потом улыбался себе исподлобья и сразу узнавал мамины черты. И уже с хорошим настроением шел дальше.
Как-то так получилось, что с одноклассниками Андрею сблизиться не удалось. С ними он общался мало, только если что-то нужно было по учебе.
Иногородние были слишком зациклены на своих планах на будущее, не позволяли себе ни лишних прогулок, ни праздных разговоров, им я старался не мешать. А среди москвичей, у которых свободного времени было побольше, я чувствовал себя чужим. Они могли запросто сбежать с урока математики в кино или отправиться к «Метрополю» поглазеть на иностранные машины. Мне это было неинтересно.
Ближе мне оказались москвички-девчонки, но только как друзья, – более аккуратные, ответственные, организованные. Хотя особых целей они себе не ставили, просто были такими по своей природе. С ними не надо было куда-то тащиться.
Девчонки вообще больше сочувствовали иногородним – наверное, в силу врожденной девичьей эмпатии. Вернее, они себя им не противопоставляли, не держали на расстоянии. Или мне так казалось. Мы легко давали друг другу тетрадки с решенными задачами, чтобы быстро списать и уже не думать об этом. Девчонки – не все, конечно, – подсказывали на уроках. Однажды мне пришла записка от Абрамкиной и Петровой: «Людка Дроздова в тебя влюбилась». Не могу сказать, что этот клочок бумажки в клетку меня как-то задел. В сообщении не было ни злорадства, ни обиды, ни желания меня дразнить или порадовать. Скорее, это была провокация, и кому-то хотелось посмотреть, как я буду реагировать. Я только смял бумажку, положил ее в карман, чтобы потом выбросить в урну, и уже вскоре про это забыл.
Иногда и девчонки звали в кино, но я игнорировал эти приглашения. Фильмы, выходившие в то время, я знал только по афишам и кое-что посмотрел уже взрослым. Потом до меня дошло, что самые дерзкие планировали разойтись парами и устроить из этого похода свидание. Я никак не понимал, что им всем от меня надо. От них я точно ничего не хотел.
Ксения во всех этих девчачьих разговорах и заговорах не участвовала. Она занималась учебой, ходила всегда с книжкой и читала при каждой возможности. Много времени в школе уходило на ожидания – то урока сольфеджио, то специальности. Она садилась на широкий низкий подоконник или заходила в пустой класс и открывала книжку. Почему-то хотелось подойти и спросить, про что там написано.
Я совсем не думал о том, какая у нее внешность. Видел только издалека ее силуэт на фоне окна, замечал гладкие густые каштановые волосы, схваченные на затылке резинкой. У нее была привычка теребить и крутить пальцами кончик хвоста или подносить и держать его над верхней губой, как будто она его нюхала. Черты лица, как у любой брюнетки, были четко прорисованы – брови и ресницы казались даже слегка накрашенными. Но что меня всегда смущало, так это цвет ее глаз. Я точно знал: не должны они быть такими светлыми, серо-голубыми, а должны быть карими. Это несоответствие мне мешало иногда чувствовать себя вполне свободным в общении. Хотелось напомнить об ошибке.
С Ксенией можно было говорить о чем угодно. Казалось, она знает все. В отличие от других девчонок в классе, ей легко давалась математика. На литературе каждый раз выяснялось, что она уже прочла книжку, о которой говорили. Она хорошо разбиралась в музыке: в доме была большая коллекция пластинок, в том числе зарубежных, с записями лучших исполнителей и концертов.
Мама Ксении работала в ГУМе и могла достать любую дефицитную пластинку или книжку. Папа был большим начальником в каком-то министерстве. Жили они неподалеку, на улице Грановского. И однажды меня пригласили на ее день рождения.
В тот вечер все было необычно. Солидное здание с множеством архитектурных украшений было похоже больше на музей, а не на жилой дом. С одной стороны, ровные, одинаковые, монотонные ряды окон выдавали военный характер этого места и, наряду с посеревшим грязным снегом поздней зимы, настраивали на безрадостный лад. С другой – желто-розоватый оттенок и прихотливый рельеф стен делали его похожим на кондитерское изделие: как будто его сложили из пастилы и добавили кремовых розочек от тортов. Через квадрат внутреннего двора с высоченными старыми деревьями надо было пройти к подъезду левого крыла, а потом приложить немало сил, чтобы открыть тяжелую створку двери. На третий этаж я поднимался по изношенным ступеням, и это было очень неудобно. Они были не только слишком низкими, что заставляло тебя семенить или широко перескакивать через несколько, они еще были стесаны от времени, и казалось, будто приглашают тебя скатиться по этой волнистой горке.
В квартире меня поразили высокие потолки, старая мебель и множество красивых ярких вещей, от которых становилось даже тесновато. Особенно запомнился огромный буфет с резными дверцами и разноцветными стеклышками. Хотелось вытянуть один из многочисленных ящичков и заглянуть внутрь, там наверняка лежали старинные пиастры и другие сокровища, как в книжке про пиратов.
Первым делом Ксения похвасталась своими пластинками. Она удивила меня тогда, сказав, что когда станет концертирующей пианисткой, то будет исполнять только Баха, почти как Гульд, и что ей больше всего нравится, как играет Юдина, и что из наших преподавателей так никто не может. Я тогда впервые держал в руках пластинки с записями и Гульда, и Юдиной. И не мог думать больше ни о чем.
После этого дня рождения мы с Ксенией много общались в школе. В ней совсем не было заносчивости. И при всех ее смелых высказываниях на дне рождения, в школе она держалась со всеми скромно, но с чувством достоинства. Мы спорили о Шумане, читали главы из книжек. Я был настолько поглощен этими разговорами, что мог запросто, увязавшись за Ксенией, зайти невпопад в чужой класс во время урока или завернуть в женский туалет.
Однажды в конце седьмого класса, перед отчетным концертом, Ксения появилась в бархатном платье необыкновенного синего цвета, украшенном белым кружевным воротником. Я не понимал, что происходит: то ли этот синий бархат оттенил легкий загар ее лица и сделал более глубокими ее серо-голубые глаза, то ли каштан убранных в балетный пучок волос стал еще более каштановым, но я впервые увидел, какая она красивая. И испугался. Замкнулся в себе. Отстранился.
Ксения тогда обиделась, не понимая, что произошло. А я впервые почуял опасность, исходящую от женского пола. Я столько лелеял и берег все то, что было внутри, и в первую очередь свою музыку, так хорошо и удобно разместил в этом во всем самого себя, что, казалось, еще один человек там не помещался…
* * *
Андрей петлял по белоснежным коридорам «Тадж-Махала» в сторону СПА-зоны и проклинал себя за то, что поддался уговорам улыбчивого персонала на ресепшене и записался на массаж. Вчера администратор за стойкой – сухопарый, с блуждающей улыбкой немолодой метис-азиат – ловко завел разговор. Нравится ли ему у них отдыхать? Есть ли пожелания и замечания? Андрею пришлось выдавить из себя что-то комплиментарное, лишь бы это общение побыстрее закончилось. Но администратор воспринял любезность гостя как повод еще улучшить пребывание уважаемого Маэстро в стенах «нашего прославленного отеля» и предложил обязательно попробовать сеанс массажа, который творит чудеса.
– В высшей степени рекомендую! Мастер Нок – лучшая в своем деле, вы сразу почувствуете себя бодрым и отдохнувшим.