Не забудь сказать спасибо (страница 3)
Из еды я больше всего любила яйца всмятку и всякие бутерброды. Совсем не любила фрукты, шоколад и газировку. Но под увлекательную сказку или, ещё лучше, историю “из жизни” (маминой, папиной, дедушкиной, чьей угодно) могла съесть всё, даже нелюбимую манную кашу с тёртым яблоком. И мои родные этим бессовестно пользовались, так что в первый класс я пошла довольно толстенькой девочкой.
Моим любимым временем года в детстве было лето. Солнце, листья, трава, цветы, яркие сарафаны, лёгкие платья – красные в белую крапинку, с короткими рукавами-“крылышками” или вовсе без рукавов… И эти смешные слова “сняли дачу” (откуда сняли?), а на даче можно вообще ходить в одних трусах, и папа приезжает на закате, привозит новые книжки, и день рождения у меня тоже летом!
Впрочем, в детстве всякое время года в радость, а особенно радуют “первые разы”. Первый раз в этом году вместо валенок разрешили надеть ботинки – праздник, полёт!
Я и теперь больше всего люблю лето, особенно если удаётся поплавать в море. Люблю заплыть подальше, лечь на спину и смотреть в небо.
Когда я была маленькой, у нас никаких животных в доме не было. Я и не просила: понимала, что в квартире тесно. Да и бабушку жалко было, она ужасно боялась микробов. Мама с папой и так для меня постарались: родили мне чудесную сестрёнку, с ней играть было ещё интереснее, чем с кошкой или собачкой.
Подружка
Нас с Маринкой Штейнберг иногда называют Марина чёрненькая и Марина беленькая. У Маринки серые глаза и светлые кудряшки, она худенькая и чудо какая хорошенькая. Похожа на своего папу, русоволосого и кудрявого красавца дядю Иосифа. Наших мам подружил Страстной бульвар, вместе гуляли с колясками – и вот теперь мы ходим в одну прогулочную группу и вообще почти везде ходим вместе и часто спрашиваем друг у друга:
Две Маринки, беленькая и чёрненькая.
– Кто твоя самая лучшая подружка?
– Ты!
– А моя – ты!
И вздыхаем с облегчением.
А то вдруг переглядываемся – и в нарушение всех бабушкиных запретов:
– Давай лизнёмся?
И кончиками высунутых языков тянемся друг к дружке и хохочем.
Вообще Марин в моём окружении довольно много. Мама уверяет, что она первая додумалась до такого замечательного имени, а все приятельницы и родня у неё собезьянничали. Подростком я, конечно, придумаю, что меня назвали в честь Цветаевой, но нет, она тут ни при чём, и популярную итальянскую песенку “Марина, Марина, Марина” только в пятьдесят девятом сочинили, а дело тут, скорее всего, в Марине Влади, она как раз весной пятьдесят четвёртого названа в Каннах лучшей молодой актрисой…
Маринкина мама тётя Наташа тоже симпатичная (хотя моя мама куда красивее), но когда мы у них дома играем, она кричит “полировка!” очень сердитым голосом. Зато Маринкина бабушка, Дебора Степановна, нигде не работает. Она полненькая, уютная, с гладкой чёрно-серебряной чёлкой, и она водит нас обеих на всякие ёлки и утренние спектакли. Именно Деборе Степановне я обязана первым в жизни настоящим театром, это пьеса “Когда часы пробили полночь”, у меня от неё на несколько дней захватывает дух, и я сама с собой играю в Веснушку и Трубочиста…
А с Маринкой мы почти всегда играем во врачей или медсестёр. Сидим на санках, закутанные по самые носы, меж двумя рядами мёрзлых кустиков на бульваре и ведём приём.
– Больной, – спрашивает Маринка, – вы что выбираете, операцию или уколы?
– А какие уколы? – плаксиво переспрашивает “больной”.
– Бо́льные! – не без лёгкого садизма сообщает “врач”.
Нередко в игре участвуют куклы. Диагнозы стараемся сочинять пострашней и поинтересней, в ход идёт всё когда-либо слышанное плюс фантазия. Один Маринкин диагноз, побивший все рекорды, я запомнила навсегда.
– Ей (кукле), – докладывает она вибрирующим от ужаса голосом, – уличный мальчишка… грязной палкой… запихнул вишнёвую косточку… прямо в аппендикс!
Маринка Штейнберг станет-таки врачом. Кажется, даже хирургом. К нашему окончанию школы никаких штейнбергов в московские мединституты брать не будут, но она начнёт с медучилища и добьётся своего.
Четвёртое лето
Это мой первый сознательный год. Нет, помню я себя и раньше, но как-то нерезко и отрывочно. А за пару месяцев до четырёхлетия начала вдруг чётко осознавать и себя, и мир вокруг, и свою от него отдельность – и связанность тоже.
Я просыпаюсь рано утром в своей деревянной кровати-клетке. Первым делом нужно узнать, есть ли сегодня солнце. Это очень важно, от этого многое зависит: разрешат ли раздеться до трусов, пойдём ли гулять подальше, будет ли купание. Надо приподняться, вытянуть шею и через окошко дотянуться взглядом до кроны дерева в конце тропинки, что ведёт к калитке. Если на листьях пляшут первые золотистые блики – значит, всё в порядке.
Этим летом мир упорядочен как никогда. Вокруг меня, чередуясь, кружатся планеты: мама, папа, дедушка, бабушка. И мой ближайший спутник – Нанака.
Мы снимаем дачу у дяди Сёмы: улица Фрезерная, станция Сорок второй километр. Дядя Сёма – это дедушкин двоюродный брат. Он сам с женой тётей Гиной живёт тут же, в соседнем домике с верандой, а с ними дочка тётя Жанна, её муж дядя Павлик, большой, добрый и рыжий (он приезжает по вечерам из города), и тоже рыженький годовалый Сашка.
Мама с тётей Жанной вместе были в эвакуации на Урале, там они какое-то время спали валетом на одном сундуке. И вместо кукол, которых не было, заворачивали и баюкали друг дружкины босые ноги. Но мне об этом расскажут позже.
Между нашим домиком и дяди-Сёминым – всегда темноватый, уставленный соснами, усыпанный коричневыми иголками пятачок с качелями и гамаком. А с другой стороны от нас, на соседнем участке, живёт Маринка Штейнберг с бабушкой. Там тоже сдавался домик – вот повезло так повезло!
Никаких кранов с водой на даче нет, у крыльца висит рукомойник, в хорошую погоду все умываются там. Если уронить мыло, оно потом делается шершавым от приставших песчинок. В плохую погоду – в доме, над тазиком. Воду приносят из колодца у калитки, говорят – колодец, но это скорее колонка. Надо сильно качать рычаг, и тогда по наклонному узкому жёлобу потечёт вода. Холодная, прозрачная! Жёлоб внизу оканчивается курносой закорючкой, на неё можно повесить ведро.
Готовят здесь на керосинке (мне нравится керосиновый запах) или на электроплитке; ко всему этому нам с Маринкой приближаться запрещено. Бедная Маринкина бабушка Дебора Степановна хлопочет по хозяйству одна, и поэтому гулять с нами чаще ходит Нанака.
Нанака помогает мне как следует завернуть куклу Янку, чтобы ветром не продуло. С неодобрением смотрит на Маринкиного пупса, он в одной распашонке – но нам некогда, мы спешим на брёвнышки.
Если пройти по нашей улице налево до конца и ещё немного – будет лесная опушка, а на ней недостроенный дом. Стены бревенчатые стоят, окна прорезаны, а внутри трава. И груда брёвен перед входом – толстых, гладких, и дачники, и местные любят на них сидеть. Малышня возится с игрушками или щепками, ребята постарше играют в прятки. Через лето, когда мне исполнится шесть, меня тоже примут в игру и будут безбожно “заваживать”. Это когда человеку не дают никого застукать, только пойдёшь искать – кто-то шустрый выскакивает из-за угла и кричит: “Палочка-выручалочка за всех!” И приходится всё время водить.
До сих пор в ушах насмешливый голос большого мальчишки:
– Заваживание Маринки идёт полным ходом!
А я и рада, мне совершенно всё равно, водить или прятаться, главное – играть, причём со старшими. Процесс, а не результат. Но это когда ещё будет… а пока мы с Маринкой рвём одуванчики (стиснутый в кулаке букет – как большущая золотая хризантема), и Нанака плетёт нам венки.
В день моего рождения, двадцать восьмого июня, сияющая Дебора Степановна выходит на крыльцо с двумя одинаковыми передниками в руках. Мне и Маринке! Они голубые, с яркими крупными цветами – то ли рисунок на ткани, то ли аппликация, теперь уж не помню. В магазине такую красоту не купишь, это она где-то заказала. Погода стоит жаркая, и мы нацепляем обновки прямо на трусы. И отправляемся гулять вдоль тихой, травянистой по краям Фрезерной улицы. Не спеша идём мимо чужих заборов: смотрит кто-нибудь или нет? Маринка, завидев малознакомого дядьку, кричит, показывая на меня:
– Сегодня ей четыре года! Мы обе в фартучках!
Нас поздравляют.
Никаких речек поблизости нет, Кратовское озеро далековато и грязновато, и в жаркие дни на траву у дорожки выставляется жестяная ванночка. Вода в ней долго греется на солнце – именно на солнце, это рекомендация “самой Знаменской”, дорогого частного врача, – потом в неё доливают чуть-чуть кипятка, и пожалуйста, можно залезать. Вот он, верх роскоши: плескаться в прохладной воде, на вольном воздухе, под открытым небом, посреди Вселенной…
Доктора Знаменскую, страшноватую авторитарную тётку, мы через двадцать лет по настоянию мамы вызовем к диатезному младенцу Андрюше. И сравним сохранившиеся мамины (про меня) записи под её командирскую диктовку – с моими, про Андрюшку. На смену безраздельно властвовавшей манной каше придёт не менее категоричная гречка, антибиотики из закадычных друзей превратятся во врагов, но “солнечная вода” останется в силе.
На брёвнышках становится жарко, и мы с Нанакой ходим в ближайший лесок собирать цветы. Нанака – хранитель и дух этого лета, она даёт цветам имена. Это с её голоса я запоминаю: ромашка, клевер, колокольчик, а эти крошечные оборки над узкогорлым зелёным кувшинчиком – гвоздика.
На закате мы ходим “к шоссейке” встречать маму или папу, они иногда приезжают от станции на попутке. Вообще машин здесь немного, а пологий травянистый склон забрызган белой кашкой. Если сорвать метёлочку травы и двумя сжатыми пальцами провести по ней снизу вверх, получится “петушок” или “курочка”. И всё это живёт под самым носом, так близко от глаз, даже нагибаться не приходится.
Так уже не будет никогда.
Слова
– Па-ап, мне скучно! – Сейчас приглашу симфонический оркестр. Папа, наверно, и правда может позвать к нам оркестр, он же там работает, играет на скрипке. Но никакой оркестр моей тоски не разгонит. Потому что оркестр – это музыка без слов, а мне нужны слова, слова, слова…
Душа моя изнывает без новой, ещё не читанной книжки. У меня, если хотите, ломка (хотя такого слова я – тогдашняя – не знаю).
Усаженная за пианино, я торопливо листаю толстенький альбом с пьесками для начинающих (на жёлтой картонной обложке – противный серый мальчик в профиль, за роялем). Там иногда попадаются песенки со словами! Слова разделены на кусочки и напечатаны под нотами. Некоторые, приятно-ритмичные и не совсем понятные, перечитываю по нескольку раз. “Па-то-ка с им-би-рём, ва-рил дя-дя Си-ме-он. Тёт-ка А-ри-на ку-ша-ла, хва-ли-ла…” Жалко, что так мало.
Добрейшая, терпеливейшая Ревекка Соломоновна, которая приходит к нам домой и занимается со мной на фортепьяно (потом уже я начну ходить к ней в музыкальную школу), всего раз вышла из себя и по-настоящему на меня прикрикнула. В разгар её объяснений я воровато пролистала нотный альбом вперёд и любовалась картинкой с пляшущими в кружок под душем детьми и подписью в целых две строки:
Льётся тёплая водица,
Мы умеем сами мыться!
Мне было очень стыдно, что я рассердила свою первую учительницу. И главное, из-за такой ерунды! Я же сразу поняла, что стишки – дурацкие. Вот если бы попалось что-нибудь сто́ящее…
* * *
Вдруг вспомнилось словечко из детства: эксно́стрис. Его часто употребляли бабушка с дедушкой: “Он экснострис? – Разумеется”.
Я: “Бабуля, что такое экснострис?”
Бабушка Вера: “М-м… Умный человек”.
И усмехалась ангельским своим, голубиным смешком, когда я рассказывала про кого-то из класса – кажется, Олю Никифорову, – что она “ужасно умная, прямо настоящий экснострис”.
Много позже, уже учась в Инязе, я наконец-то сообразила: ex nostris – по-латыни “из наших”. Еврей, стало быть.
Вот и латынь пригодилась.