Не забудь сказать спасибо (страница 8)

Страница 8

У дедушки на столе – простор и порядок. Тёмная полировка защищена от клякс вырезанным точно по размеру стеклом. И всегда есть на что отвлечься: чудной письменный прибор, неизвестного назначения полый бронзовый медведь со снимающейся головой, внутри громыхает отломавшийся от медвежьей лапы пистолетик (эх! так и не разобралась, в чём там было дело). Есть ещё пресс-папье, оно похоже на детскую качалку из нашего двора, только внизу не полозья, а слой промокашки. А на краю стола лежит толстенный, тяжеленный потрёпанный том – московская телефонная книга. Внутри на жёлтой бумаге – сплошные чёрные столбики фамилий и телефонных номеров.

Открываю букву Б: Бо… Боро… ага, вот! Столбик за столбиком идут Бородинские, целая страница или полторы, а дальше карандашом подчёркнуто: Бородицкий Н.А., это дедушка. И наш номер, Б9–08–90. И больше никаких Бородицких – во всей Москве, кроме нас, ни одного! Есть ещё в других городах, но это всё наши родственники, так мне дедушка объяснил.

А мы тоже, объяснил он, должны были стать Бородинскими, ведь эту фамилию давали тем, кто сражался на Бородинском поле, вот и наш предок там сражался. В царской армии, оказывается, солдаты служили по двадцать пять лет (мама дорогая, ну и чудище был этот царь!). А были такие мальчики, их забирали шестилетними из еврейских семей (“Принесите-ка мне, звери, ваших детушек…”, звучит у меня в голове), и наш геройский пра-пра-пра тоже в армию так попал. Он отслужил свой срок, повоевал с французами, повидал мир и вернулся домой ещё довольно молодым и грамотным человеком. И ему в родном городишке даже доверили детей учить, только фамилию переделали на местный лад, и получился такой белорусско-польский акцент.

Никаких сомнений в исторической достоверности этой легенды у меня тогда не возникло. Да и потом, признаюсь честно, уже взрослой тётенькой с гуманитарным образованием – я ни разу не додумалась что-то в ней перепроверить. Обещала дедушке, что не дам славной фамилии заглохнуть, передам её, когда вырасту, своим сыновьям. А то ведь у него ни сына, ни внука, только наша мама и мы, две девчонки. Вот и папа, когда они с мамой женились, взял её фамилию, сам-то он был Израилевич (про “дело врачей”, в год их женитьбы ещё даже не закрытое, мне только предстояло узнать).

Обещание я сдержала, сыновей родила, фамилию им передала и семейное предание пересказала. И лишь годы спустя, услышав эту историю, всезнайка Фаина Гримберг открыла мне глаза. Открывать людям глаза – Фаинино любимое занятие, но никуда не денешься, она и впрямь лучше знает.

– Ой, не могу! Кантонисты на Бородинском поле! – покатывалась Фаина, пока я молча сопела в телефон. Ну конечно, людоедский закон о еврейских мальчиках появился только при Николае Первом, стало быть, не раньше 1825-го. А фамилия наша, растолковала мне Фаина, происходит от названия Брод или Броды: таких местечек в белорусских, польских, литовских землях было хоть пруд пруди – или брод броди… И она, фамилия то есть, и вправду редкая, потому что выходцы из тех краёв чаще всего оказывались Бро́дицкими или Бродскими.

И добавила мне в утешение, что мы с Иосифом Бродским, возможно, дальние родственники. Тоже неплохо, но дедовой легенды было жалко до слёз.

В мои четырнадцать, Танькины восемь лет у нас появилась своя комната. Кухню перегородили стеной с окошком-фрамугой наверху, там теперь почти всегда горел свет, зато нам досталась отличная солнечная десятиметровая детская. С дверью, которую можно было закрыть. А вёл к этой двери крошечный коридорчик, тоже от кухни отрезанный, так что новой кухонной двери было некуда открываться, и её заставили ездить вправо-влево по специальному жёлобу, ну как в поезде. Идея была мамина, воплощение – дедово, и заметьте, ни про какие шкафы-купе тогда и слыхом не слыхивали.

Дверь эту мама постановила выкрасить в малиновый цвет, шкаф для верхней одежды – тоже, линолеум в прихожей поменять на косые пластиковые квадраты, малиновые и салатовые… Все знакомые ахали – в общем, выяснилось, что наша мама прирождённый дизайнер интерьеров (правда, слов таких тогда не знали) и ей по плечу самые смелые и дерзкие решения.

По-настоящему мама развернулась, когда я уже поступила в институт, а бабушка с дедушкой переехали в новую квартиру на Войковской, возле парка и канала. Это был кооператив от папиного оркестра, он так и назывался – “Симфония”. И тогда наша “большая комната” превратилась в настоящую просторную гостиную в жёлто-зелёных тонах, а бабушкина-дедушкина – в родительскую спальню, украшенную какими-то стильными современными штуковинами вроде лёгких, обтянутых красной материей кубиков для сидения с лохматыми белыми подушечками наверху. И с каким упоением всё это добывалось и устраивалось!

Лет через пять нас с первым мужем согнали со съёмной квартиры, потом родился Андрюша, и на Пушкинской снова стало тесно.

А ещё потом – нас расселили, дом снесли и построили новый. Высотой, жёлтым цветом и формой он напоминает прежний, но теперь там живёт городская прокуратура.

И много ещё всякого произошло с тех пор, и взрослых никого не осталось, а Танька в Америке. А я вот всё сижу и делаю уроки. И отвлекаюсь, отвлекаюсь, отвлекаюсь…

Двор и прочая география

Наш подъезд выходит на Пушкинскую улицу, и чтобы попасть во двор, нужно повернуть налево, дойти до узкого проулка, отделяющего наш дом от Музыкального театра Станиславского (с которым у нас общий адрес) и по этому проулку пройти немного вверх. Проулок – короткая, не туда повёрнутая часть буквы “Г”, а длинная – жёлтый кирпичный дом, в нём ещё есть подвалы, а в подвалах живут люди, можно присесть на корточки и заглянуть. Дом этот тянется до самого Козицкого переулка. А всё пространство между ним и задней стеной Музыкального театра – это и есть наш двор.

С изнанки театра во дворе огорожены два скверика. Первый, поменьше, – неинтересный, там только клумба, скамейки и большая беседка – сквозные стены в косой квадрат, – куда приходят иногда какие-то дядьки и читают познавательные лекции, например “Есть ли жизнь на Марсе?” Зимой, правда, клумба превращается в низенькую нестрашную горку с раскатанной ледяной дорожкой, но в остальное время тут делать нечего.

Зато второй скверик, побольше, примыкающий к Козицкому, – вот он-то и есть средоточие всей окрестной детской жизни. Здесь, на утоптанной земле под тополями, устроена самая лучшая в округе игровая площадка: турник с качелями, карусели, а зимой и деревянная горка. Есть ещё маленькая беседка – прятаться от дождя и рассказывать истории; иногда появляются малышовые качалки на железных полозьях, но долго они у нас не живут. В общем, нам, кто обитает рядом со всем этим богатством, многие завидуют, и если кто-нибудь в округе скажет: “Айда на Бахрушинку!”, то имеется в виду именно эта наша площадка на задворках театра. Хотя вообще-то Бахру-шинка – это целый квадрат разномастных и разновысоких домов, прорезанный проходными дворами и уместившийся меж двух улиц, Пушкинской и Горького, и двух переулков, Козицкого и Немировича-Данченко.

Качели у нас – ничего особенного, сидячие, на одного человека. Когда они сломались окончательно, кто-то приспособил к турнику широкую верёвочную петлю с надрезанной с двух сторон фанеркой. И надо же было этой конструкции развалиться именно подо мной – или надо мной, потому что развязалась верёвка. Край фанерки разодрал кожу под коленкой, но главное – я со всего маху треснулась затылком о твёрдую, каменистую землю – и пожалуйста, сотрясение мозга.

А у нас в тот же вечер – поезд, потому что папин оркестр едет на гастроли в Сочи, и нас тоже берут, но детский психиатр дядя Яша Барденштейн по телефону пугает маму “ужасными последствиями”, правда, мама, спасибо ей, не пугается, и мы всё равно уезжаем. В Сочи я двенадцать дней лежу в гостиничном номере, занавески задёрнуты, голова на двух подушках, принудительно жую ириски (сладкое полезно для мозга) и украдкой (читать категорически запрещено) пробегаю глазами Макса Бременера. Страшно при этом боюсь навсегда остаться слабоумной дурой, но удержаться не могу. Мне одиннадцать лет, Таньке скоро пять, и во двор мы вышли на полчасика, чтобы дать маме спокойно уложить чемоданы…

Наш дом. Пушкинская, 17.

Да что говорить, качели подкачали. Зато наша карусель – о, таких я больше не встречала нигде! Представьте себе дощатый, окованный по краям железом круглый блин, поднятый сантиметров на двадцать от земли. Посередине шест, на котором он вращается, и от верхушки вниз, к ободку блина, расходятся толстые железные прутья. Получается такой сквозной конус. Мы встаём между прутьями, отталкиваемся – каждый одной ногой, – и круг вращается. Минут через пять голова уже кружится вовсю, начинает подташнивать. А ведь опытный человек должен ещё уметь “летать”: очень сильно разогнав карусель, отпускать ноги и держаться только руками. Это трудно и, честно говоря, жутковато. А потом все нюхают собственные ладони и морщатся: они после железных прутьев почему-то пахнут рыбой.

Лет до восьми я во дворе почти не бываю. Потому что гуляю только со взрослыми, а значит, либо на Страстном бульваре, либо в “Пушкинском садике”, так в семье называют сквер, где памятник Пушкину.

Страстной бульвар я, можно сказать, всосала с молоком матери. Нет, правда, мне мама рассказывала: лето было жаркое, домой идти лень, и она пару раз кормила меня грудью прямо на бульваре, на “маленьком круге”, где скамейки вокруг клумбы, на них мамы с колясками и нельзя шуметь (в отличие от “большого круга”, который скорее овал, там песочницы, зимой горка и шуметь разрешается). И там же, на “маленьком круге”, мне ещё предстоит укачивать в коляске старшего сына – и шикать на шумных детей!

А на “большом круге”, у самого пересечения бульвара с Петровкой, одно время стояла тележка с газированной водой. За копейку наливали стакан “чистой”, за три – с сиропом. Посуда мылась тут же: продавец нажимал перевёрнутым стаканом на какой-то кружок и – пш-ш! – внутри гранёного стекла на пару секунд вспыхивал бурливый фонтанчик. Разумеется, пить из этих стаканов строжайше запрещалось, но папа иногда потихоньку пил.

Однажды я так извозилась во влажном свежем песке, что руки сделались рыжими чуть не до локтей. Папа встал в очередь, купил стакан газировки без сиропа и полил мне на руки. И тут какие-то дядьки давай на него кричать: “Безобразие! Люди из этого пьют, а вы…”

Почему безобразие? Папа же до моих грязных рук стаканом не дотрагивался! Но мы в перепалку вступать не стали, отошли подальше и вытерли остатки воды и песка папиным большим белоснежным платком.

В “Пушкинском садике” в тёплое время года включают фонтан, и мальчишки лежат животами на гладком высоком скруглённом парапете и палками с пластилином на конце пытаются достать со дна монетки. Нам с Маринкой Штейнберг (она живёт рядом, на Пушкинской площади) “обтирать парапет” не разрешают, а без этого никак не посмотришь, ловятся монетки или нет. Нам остаётся только “ходить по цепи кругом”: балансировать, как на канате, на низко подвешенных толстых чёрных цепях вокруг памятника. Это не очень интересно, зато вечером на крыше серого здания “Известий” зажигается первая в Москве “бегающая” неоновая реклама. Когда она только появилась, мы приходили сюда с папой смотреть, как “буки бегают”. Я просила папу почитать, что там пишут, сама ещё не умела, и он меня смешил, читая: “Покупайте жареные кирпичи” (вместо “пирожки”) и всё в таком духе. Вообще реклама была совершенно дурацкая, вроде “Пейте томатный сок” – а его и так все пили.