Еще не август (страница 5)

Страница 5

На рассвете тяжело пробудилась, голова трещала. Диск молчал, а телефон полностью разрядился. Еле передвигая ноги, она пошла в ванную, по дороге поставив телефон на зарядку. Сквозь шум воды вскоре услышала злобное мяуканье. Кот сидел на столе, пытаясь сбить лапой болтавшийся на шнуре зарядки айфон. Вера наорала на паршивца. Жорик огрызнулся, зашипев в ответ. На индикаторе телефона значилось, что на нем пять часов записи. Вера как-то вдруг почувствовала дикую усталость, словно не спала всю ночь. Надо было звонить Марго. Больше оставаться один на один с чужим горем она не могла.

Теперь запись можно было слушать с любого места и, если надо, по многу раз.

– Молодец, что телефон не выключила, – похвалила Марго с порога, – Давай включай.

Голос Леры на этот раз зазвучал мягко, с теплом и любовью:

«Полиночка, ты толком ничего не помнишь, и это твое спасение. В твоем сознании все, что происходило, предстало как яркое приключение. Ты несла восхитительную чушь про время, которым могла управлять, про космические дыры в твоей голове. Сидя на больничной койке, ты не выпускала карандаш из рук, нащупывая в темноте путь, хорошо знакомый великим художникам: то ли лестницу в небо, то ли ступеньки в ад. Лечили тебя долго. Оказалось, что достались тебе по наследству паршивые дедушкины гены. Кто знал, что алкоголизм Костиного отца – следствие психической болезни. Твой дед, Василий Петрович Мухин, сначала запил, а потом не справился с тяжелейшей депрессией, когда бабушка Нина выкинула его. Она любила уточнять: „Под зад коленом“, а он выстрелил себе в рот из охотничьего ружья. Не будь его воли, не завертелась бы наша с папой семейная жизнь. Это он придумал отправить нас в Болгарию, чтобы не допустить свадьбы с Верой Лебедевой, моей сокурсницей. Хорошей девушкой, отличницей, но, как тебе сказать…»

Вера дернулась, потянулась к телефону. Марго шлепнула по руке.

«…скучная она и слишком принципиальная. Какое-то идиотское подростковое упрямство и самоотверженность. Костя сам от нее убежал, уводить не пришлось. Правда, как-то по пьяни вдруг признался, что любил Веру, что она ждала ребенка, но из-за меня аборт сделала. Не знаю, правда ли это или просто хотел боль причинить. Даже если это так, нет моей вины. Знала бы, послала бы его к черту, и тебе не пришлось бы мучиться с гнилыми генами. Полиночка, доченька моя, ты молодец. Совсем как барон Мюнхаузен, сама себя за волосы вытянула из пропасти, в которой нет дна – всю жизнь можно падать. Ты вернулась к жизни, а я уже нет. Наверное, тогда и завертелось по новой колесо самоуничтожения: опять на том же месте опухоль, а дальше только страх, выжигающий все живое внутри. Страх не за себя, за тебя, моя родная. В какой-то момент я поняла, что умирать не страшно: страшно жить».

На голос наложился какой-то посторонний звук вроде разбившегося стакана, потом недолгая тишина, шорохи, хлопнувшая дверь, чей-то визгливый окрик: «Зачем стакан брала? Доктора… позовите доктора…».

Запись остановилась. Долгая пауза – и опять с того же места:

«…Страшно жить. Мама, сегодня ты приходила. Плакала тихонько, но я услышала. Крепко ты сдала за мою болезнь, совсем старенькая стала. Даже после гибели твоего Васи так много не плакала. Глупая у тебя дочь. Всю жизнь считала себя нелюбимым ребенком. А потом не могла тебе простить, как ты, поджимая губы, сквозь зубы цедила ядовитые упреки в адрес Полинки, повторяя, что „яблоко от яблони“, что внучка – наркоманка и проститутка, а Костя – конченый алкоголик. А ведь он тогда еще держался, еще не запил, не ушел в сторону. Попросту спрятался. Ходил рядом, сидел рядом невидимкой – бессловесный, непроницаемый, отстраненный. Сработала самозащита. У вас сработала, а моя сломалась. Вы не виноваты. Это я сама. Вот вспомнила почти мистическую историю, которая приключилась со мной перед тем, как свалилась окончательно. Два года назад нам пришлось разъехаться. Мама, ты заявила, что больше не можешь с нами жить, и перебралась в квартиру-кормилицу, которую тебе завещал дед Вася. Ты сначала там жить не хотела, решила сдавать, а потом взбрыкнула и переехала, но жить на одну пенсию у тебя не получалось, но речь не об этом. Позволь мне выговориться. Этого практически не случалось в диалогах с тобой. Слушать ты не умеешь не потому, что бессердечная – нетерпеливая. Мысль улавливаешь сразу и мгновенно реагируешь, не давая закончить фразу. Так было всегда: мы умолкали, ты говорила. Неудивительно, что груз недоговоренного, даже скорее невыговоренного кажется причиной моей сильной одышки и невозможности набрать в грудь достаточно воздуха. Комок в горле, дыхательный спазм и глаза на мокром месте – это у меня с детства. От беззащитности или, правильнее сказать, от незащищенности. Синдром двоечницы, неудачницы-дочки перед супермамой. Ты сама много раз говорила, что ждала сына – хотелось по молодости угодить отцу. Потом желание делать хоть что-нибудь не для себя прошло навсегда. Рожала не ребенка, а подарок любимому. Подарок не получился, но отцу понравилась его копия: сероглазая, с белесыми тонкими волосиками – полная противоположность твоей смугло-чернявой породе. Отца почти не помню, ты ушла от него к другому мужчине, когда мне было всего три года, решив, что будет лучше для всех, если ребенок забудет своего „кобеля-папашу“. Он завел шашни с молодой ассистенткой в долгой киноэкспедиции на Урале. Добрые люди донесли, ты накатала письмо парторгу киностудии. Отца уволили: на одного фотографа меньше, делов-то, зато никто в твою сторону косо не посмотрел – такого, как ты, директора фильма, теперь это называется продюсер, надо было еще поискать. Все режиссеры выстраивались к тебе в очередь. Победил самый сильный, далеко не молодой, но зато крепко заслуженный. Он позвал тебя замуж, и с тех пор, вплоть до его смерти, которая случилась достаточно быстро, ты почти ни с кем больше не работала. Не знаю, как сложилась бы моя жизнь с отцом, но за отчима тебе благодарна. Эдуард заменил мне всех, даже друзей, с которыми было не так интересно, как с ним. Удивительно, что мы оба робели перед твоей красотой. Помню, как вдвоем стоим перед зеркалом, растерянные, неуклюжие, и стараемся освоиться в новой нарядной одежде, которую ты приказала надеть на премьеру фильма. Эдуард в светло-сером замшевом пиджаке напоминает беременного слона, а я – кремовую куклу в оборчатом бледно-розовом платье. И вдруг за нашим и спинами вспыхивает пламя. Это ты, наша красавица, затянутая во что-то кроваво-алое с золотыми искрами, стараешься справиться с копной смоляных волос, никак не желающих укладываться в ракушку на затылке. Мы теряем дар речи, боясь обернуться. Я первой выхожу из ступора и бросаюсь обнимать твои колени – выше не дотягиваюсь: мне нет и шести. Ты вскрикиваешь и отгоняешь меня, чтобы не помяла платье, зовешь на подмогу бабушку. Бабуля уводит меня на кухню и наливает чашку киселя, приказав немедленно выпить, если хочу пойти в кино. Давлюсь крахмальной слизью, выплевывая косточки, как вдруг одна вишенка падает с ложки на платье. Зная, что накажут за неряшество, стряхиваю ее с оборки, как тут же разливаю на колени горячий чай.

Бабушка быстро запечатывает мой рот ладонью и шепчет: „Не смей реветь, маму сейчас нельзя беспокоить“, но я рыдаю от невыносимой боли. На коленях вспухают пузыри, и холодная вода не помогает. До премьеры остается каких-то полчаса. Ты швыряешь в угол сумочку и в отчаянии произносишь: „Вот так всегда! Если куда-то собрались, значит, Лерка все испортит!“ Эдуард вызывает „скорую“ и напрочь забывает про такси, которое приехало за нами, чтобы везти в Дом кино. Он усаживает тебя в машину, успокоив, что обязательно подъедет к окончанию фильма, а мы едем в больницу. Потом наступает утро вашего отъезда в Ялту, потом такие же утра, дни, вечера перед командировками в Киев, Ленинград, Москву. В квартире еще долго пахнет твоими духами, и я вывожу потным пальцем слово „мама“ на запорошенной пудрой столешнице трельяжа. Бабушка всю жизнь, как попугай, повторяет: „Маму нельзя беспокоить“. Мои детсадовские болезни и успеваемость в школе расстраивают тебя. Бабуля лживо рапортует в письмах и телеграммах, летящих в разные уголки страны, о стопроцентном здоровье дочки, о хороших оценках, вкладывая в конверты фотографии беззубой девочки с букетом и бантом, потом угловатого подростка, а потом… В мои неполные пятнадцать уходят из жизни сначала бабушка, а потом Эдуард. Наконец я становлюсь твоей дочерью, но, вовремя не усвоив законов игры в дочки-матери, мы обе начинаем их нарушать. Это потом, через два года, появится Василий Петрович Мухин, Костин отец, как завершающий, но самый мощный аккорд твоей женской биографии. Твой необычайный дар блистательной стервозности расцветет с ним на полную катушку, а я получу от вас в подарок мужа Костю, а от Кости – дочку Полину… Что-то я далеко ушла от истории, которую собиралась рассказать. Для этого надо выпрыгнуть из детства и прибавить лет тридцать, приблизившись к своему „ягодному“ юбилею. Прервусь ненадолго, передохну».

Вместе с наступившей тишиной комната наполнилась серым сумрачным светом зимнего дня. На часах был полдень, а за окном полумгла приближающегося снегопада. Вера включила настольную лампу. Свет под ней растекся аккуратным кольцом, похожим на тарелку. Тени стали еще гуще, а голос зазвучал ярче, словно сфокусировав последнюю энергию.

«Мама, после смерти твоего любовника и переезда пришлось чуть ли не каждый день тебя навещать: то давление подскочило, то упала на ровном месте, восьмой десяток – не шутка. И вот всякий раз, как я заезжала во двор твоего дома, мне на глаза попадалась симпатичная пожилая парочка. Она – сухонькая старушка в белом вязаном берете, он – седой, согнутый пополам старик на кривых ногах, с палкой в трясущихся руках. Ступают осторожно, глядя под ноги, и курлычут что-то на ухо друг другу. Я сразу мысленно обозвала их „голубками“. Удивительным казалось то, что, в какое время суток к тебе ни заезжала, они всегда выходили из дому. Однажды, в августе, перед днем рождения, заехав к тебе, припарковалась в очень неудобном месте – напротив детской площадки. Пробыла у тебя недолго, быстро растеряв остатки хорошего настроения. Выйдя из подъезда, мысленно продолжала спорить с тобой. Сама не заметила, как села в машину, как завела ее и резко дала задний ход. В последний момент ударила по тормозам, завидев в заднем стекле моих „голубков“ чуть ли не в метре от багажника. Выскочив из машины, окаменела. „Голубков“ не было, зато под задними колесам лежал помятый скутер, а его хозяин, мальчишка лет двенадцати, стоял рядом. Если бы не затормозила, то он, летевший с соседней горки, угодил бы прямо под машину. Опомнившись, стала искать глазами моих спасителей, мелькнувших в заднем стекле так вовремя, но мальчишка тупо повторял, что никаких стариков тут не было. Помнишь, мам, как я вернулась тогда к тебе и попросила помочь найти эту милую пару, но получила в ответ закатанные глаза и зловещий шепот: „С ума сошла? Ты про Шишкиных, что ли? На кладбище они оба давно. Не к добру это, слышишь, Лерка. Срочно к врачу иди… Проверяйся… Покойники просто так знаки не подают. У Шишкиной вот тоже рак был. Но не твой, тяжелей. Она уже и не вставала, а Шишкин отказался ее в хоспис сдать. Мучились оба страшно.