Ради радости (страница 6)
Ахмет обиженно замолкает, и вот теперь наконец можно спокойно взять дыню в руки, понянчить её, как младенца, и подержать возле лица. Да, запах есть, но он сыроват, ещё с зеленцой – значит, дыня незрелая. А вот у этой, которую ты взял следом, наоборот, ощущается переспелая вялость. А третья – так та вообще лишена всякого запаха; её-то, кстати, и предлагал мне Ахмет, в масляных глазках которого обида сменилась на уважение: мало кто выбирает дыню так кропотливо, как это делаю я.
Приходится перенюхать чуть не два десятка разнообразных дынь – больших и маленьких, золотистых и зеленоватых, шершавых, как пятка, и гладких, как камень-голыш, – пока наконец не почувствуешь как бы толчок изнутри и внутренний голос не скажет: «Да, это она!»
Вообще, мир запахов – удивительный мир, и о нём об одном можно писать целую книгу. Недаром пророк Магомед говорил: «В земной жизни больше всего я любил женщин и ароматы». Вот и дынный, такой сладковатый и тёплый, податливый запах чем-то напоминает женщину: в нём есть что-то неуловимое, полное неги и обаяния – то, от чего уже не оторваться. «Да, это она…» – думал ты, прижимая избранницу к сердцу. Пусть она с виду и неказиста, с одного бока помята, а с другого зеленовата, но запах её, словно ласковый ветер, обвеял тебя и позвал за собой…
Этим тёплым её ароматом потом будет пропитано всё: и рюкзак, в котором ты понесёшь дыню домой, и твои руки, в которых лежало шершавое, продолговатое дынное тело. Даже в салоне автобуса, который тебя повезёт на Бушмановку, люди будут оглядываться с удивлённой улыбкой: запах дыни будет их волновать, пробуждая, быть может, какие-то давние и сокровенные воспоминания.
А дома, едва ты перешагнёшь за порог, дочка Даша радостно крикнет из комнаты, ещё даже не видя тебя: «Ура! Папа дыню принёс!»
ЗЕМЛЯНИКА. Представьте себе крутой берег Угры, летний полдень и землянику под соснами, в редкой траве, пересыпанной рыжею хвоей. Наша байдарка только что ткнулась форштевнем в песок, мы вышли на берег, чтобы размяться, но запах нагретой смолы, земляники и хвои заставил нас позабыть всё на свете. Мы разбрелись по сосновому склону, по пятнам солнца и тени, и словно растаяли в роскоши этого полдня. Кто-то уже и упал на колени: земляники так много, что можно буквально ползти, собирая её, по подстилке из хвои.
Кажется, то, что сейчас происходит, это какой-то счастливый и солнечный сон, это сказка, в которой мы оказались случайно и не по заслугам. Словно суровый взгляд жизни где-то за нами не доглядел и мы неожиданно вырвались из-под гнёта реальности, ускользнули в лазейку, ведущую в рай, к земляничным полянам Угры…
На склоне под соснами так хорошо, что случалось и задремать: прямо здесь, в неглубоком окопчике, что остался с войны. Сквозь непрочную дрёму слышен и ветреный шум в кронах сосен, и плеск переката, и гул оводов и шмелей, проносящихся, словно тяжёлые пули, над самым окопом. Эти пули шмелей, и окоп, и обрывки «колючки», и ржавые каски – фронт в этих местах стоял целых два года – напоминают, что здесь, где теперь летний солнечный рай, был когда-то и ад. «Здесь чья-то жизнь дрожала», – как сказал один хороший писатель; и крови на этих склонах краснело не меньше, чем нынешним днём – земляники.
Но мысли об этом не только не гасят, а лишь обостряют твою благодарность за всё, что вокруг: за эти сосны, за зной безмятежного полдня, за запах смолы, земляники и хвои, который сильней всего именно там, где ты лёг, придавив своим телом полдюжины ягод.
Земляника, которой так много, скорее всего, не отпустит нас быстро и заставит разбить здесь бивак. Под соснами встанут палатки – шишки, падая, будут звенеть по их туго натянутым тентам, – потом затрещит костерок, и его сизый дым поплывёт по-над склоном, добавляя к запаху земляничных полян горьковатую ноту.
А ночью, когда небо над соснами будет усыпано звёздами, земляничные склоны покажут ещё одно чудо. Стоит отойти от костра и привыкнуть к потёмкам, как взгляд различит, что по склону, который спускается к тихо журчащей Угре, бледно светятся зеленоватые огоньки. В иные погожие ночи светлячков высыпает так много, что береговой склон кажется отражением звёздного неба, и ты начинаешь угадывать в зеленоватом мерцании контуры как бы созвездий. Или это – подумаешь вдруг! – светятся земляничные ягоды, те, что набрали за долгий день зноя и солнца?
Но без светлячков, как и без земляники, летний рай будет неполон; интересно, подумаешь, а в настоящем раю, куда все мы мечтаем попасть, будут ли там земляника, и сосны, и зеленоватые огоньки светлячков? Хочется верить, что всё это будет и что нам доведётся ещё собирать землянику на солнечном склоне, под соснами, в редкой траве, пересыпанной рыжею хвоей…
ИСЦЕЛЕНИЕ МОРЕМ. Не писать же подробно о том, как мы выпивали с Ришатом? Как тепла была крымская ночь, как звенели цикады, а море, вздыхая, шипело на береговой гальке?
Портвейн же, которым нас угощал наш случайный знакомый, был просто чудесен. Густой и душистый, он пах виноградом и солнцем и не туманил ни взгляда, ни мыслей, а как-то, напротив, всё прояснял: после пары стаканов портвейна жизнь становилась понятна, проста и тепла, как эти вот гладкие камушки, что лежат на ладони…
Но так было ночью, пока мы сидели на галечном пляже посёлка Весёлое, пока раздавались тяжёлые, мерные вздохи прибоя, а звёзды висели над нами так низко, что их при желании можно было потрогать, вот только лень встать да поднять руку к небу.
Наутро же зябкий рассвет открыл совершенно иную картину. Туман залил всё побережье; граница не только притихшего моря и серого неба, но даже моря и берега как-то размылась; всё в тумане казалось безжизненным, плоским и серым. Причём трудно было понять, окружающий мир так размыт, удручающе сер или это в похмельной твоей голове всё смешалось настолько, что ты видишь мир таким скучным и плоским.
Путаясь в собственных вялых руках и ногах, я вылез из спальника – мы спали у кромки прибоя – и шагнул в воду: уж море-то, я надеялся, сможет меня освежить. Я грёб усердно, проплыл метров сто, но легче не становилось. Пологие гладкие волны вздымали меня, затем опускали, от этой раскачки лишь только сильнее мутило. Хуже всего была злая похмельная жажда. «Эх, сейчас бы рассолу…» – с тоскою подумал я.
Вдруг меня осенило: да я же плыву в этом самом рассоле! Бросив грести и чуть отдышавшись, я сделал два полных глотка горьковатой солёной воды. Больше, я знал, пить опасно: уж что-что, а книги о кораблекрушениях я в детстве читал.
Но и то, что я выпил, меня исцелило. Голова прояснилась, дышать стало легче, и плыл я уже не с усилием, как минуту назад, а почти с удовольствием. Больше того, я увидел, как быстро редеет туман и как открывается берег – от мыса до мыса, до скал на востоке, откуда вот-вот должен был появиться алый солнечный диск. Поразительно, но причащение морю, которое я совершил, оно исцелило не только меня, но словно исправило весь окружающий мир, которому вновь возвращались его многоцветность, объём, глубина.
Я плыл к берегу, ощущая себя частью моря, которое было вокруг, и чувствуя, как теперь море стало частью меня, моей собственной крови. На пёструю, морем омытую гальку я вышел… ну, если не как Афродита из пены морской, то всё же много свежее, чем был недавно.
Как раз проснулся Дим Димыч, наш седой «адмирал», и внимательным взглядом окинул меня:
– Экий ты свежий – как огурец! Морем, что ли, опохмелялся?
– Так точно! – отрапортовал я ему, и мы рассмеялись – просто-напросто оттого, что проснулись в Крыму, на морском берегу, и впереди нас ждал новый день, полный дорог, встреч и приключений.
КАПУСТА. Из всех овощей, составляющих наш рацион, едва ли не первое место принадлежит капусте. Уж если сам Диоклетиан променял римскую власть на капустную грядку, значит, тайна капусты и впрямь велика. Это тайна, по сути, самой жизни, и, уж конечно, она много глубже всего, что связано с мелким тщеславием власти.
Действительно, что нам римская власть? Ну её к лешему – кесарю, как говорится, кесарево. Лучше полюбоваться капустною грядкой, тем, например, как широкие бледно-зелёные листья покрыты испариной крупной росы, или как дождь сечёт по тугим кочанам, и каждый из них гудит, словно барабан, или тем, как над грядкой порхают белянки, которые любят капусту не меньше, чем любил её император Диоклетиан.
А как приятно взять в руки тяжёлый, прохладный, поскрипывающий кочан! Он отзывается тугим хрустом на каждое пожатие рук – он словно разговаривает с тобой, подавая бодрые реплики.
Этот хруст кочана и воспоминания пробуждает какие-то бодрые и молодые. Вот сейчас вспомнилось, как я по наказу матери шёл за капустой в овощной магазин на Хрустальной. Мне было тогда лет тринадцать, а день был ноябрьский, седой и хрустящий от инея. И не было лучше контраста, чем поздняя осень окраины, заиндевелая ветхость сараев, пустынных садов, водостоков и крыш и моя молодая, горячая бодрость. Просто шагать было скучно, и я порою переходил на бег, радуясь пару дыхания, что вылетал изо рта, и упругости собственных мышц.
Когда я подбегал к магазину, там как раз стоял грузовик, с которого и торговали капустой. Кочаны взвешивали безменом, с хрустом накалывая кочаны прямо на его крюк.
– А откуда капустка? – спрашивала востроносая старушонка, недоверчиво мнущая и даже нюхающая кочаны.
– Из Шопино! – отвечала ей краснолицая продавщица, сама тугая и круглая, словно капустный кочан. – Да что ты их, бабка, перебираешь? Не видишь, капуста у нас первый сорт!
Кочаны в самом деле были отборные. Тугие и белые, они не просто поскрипывали, а пели, особенно когда я положил их в рюкзак и они на ходу тёрлись один о другой. Можно было подумать, что я несу в рюкзаке повизгивающего поросёнка. Прохожие даже оглядывались, и кто-нибудь, самый догадливый, спрашивал:
– Где, парень, капустку-то брал? На Хрустальной? Надо и мне поспешить, пока не разобрали…
Дома ждёт новая радость – засолка капусты. До чего же приятно смотреть, как большой нож, дробно стуча, обстругивает кочан и как вспухает рассыпчатый ворох нарезанной, сочной капусты. Всегда удивляешься: как же эта гора, завалившая стол, помещалась в одном всего-навсего кочане? Скоро от кочана остаётся одна кочерыжка, которую мать обязательно предлагает тебе:
– Андрюша, ты где? Кочерыжку-то будешь?
– А как же!
До сих пор у нас с матушкой продолжается давняя эта игра – кормление меня кочерыжкой, – и я, пожилой и седой человек, до сих пор с детской радостью принимаюсь хрустеть её сочным и сладким бруском. Ведь главное в кочерыжке даже не вкус, а вот именно бодрый и радостный хруст, от которого всё вокруг молодеет. Молодеет и утварь на кухне, и вид за окном, молодеют даже твои отец с матерью, которым сейчас нипочём не дать их действительных лет.
А ёмкостью для засолки капусты много лет нам служил пузатый керамический бочонок. И, помнится, было очень приятно набивать его сочною смесью капусты, моркови и соли, трамбуя её кулаком, под которым хрустел и пружинил наш зимний запас. Сверху капуста накрывалась перевёрнутою тарелкой, на которую укладывался округлый гранитный валунчик. И бочонок тогда напоминал старинную пушку, заряженную вместо пороха нашинкованною капустой, а валунчик был вместо ядра. Что ж, бочонок капусты и был тем оружием, что нам помогало отбиться от натиска долгой, морозной зимы и дожить до весны.
КАРТОФЕЛЬНЫЙ СУПЧИК. Жестока ли жизнь? Да она порой просто ужасна. Нет нужды перечислять все её беды и горести – тем более, всех и не перечислишь, – потому что тогда ничего, кроме горьких стенаний, не ляжет на эти страницы. Причём бед и несчастий бывает полна даже самая обыкновенная жизнь – без тюрьмы и сумы, без войны, – та, которую мы называем благополучною жизнью. Сколько тяжких трудов, угрызений совести, сомнений, тревог и печалей выпадает нам с вами; иногда думаешь: покажи кто-нибудь нам в начале жизненного пути, как тяжела будет эта самая жизнь, ещё неизвестно, согласились бы мы терпеть её тяготы?