Угол покоя (страница 20)
Что он на это сказал? Теряюсь в догадках. Он не был особенно красноречив ни в каких обстоятельствах. Он был слишком озабочен ее безопасностью и удобствами ее жизни, чтобы его страшно обрадовала эта перспектива в поселке рудокопов, и слишком стеснен денежно, чтобы радоваться такой быстроте. Но он слишком сильно ее любил, чтобы не испытать благоговения и благодарности за то, что она для него сделала, вернее, за то, что они сделали вместе.
Что говорили молодые мужья в 1876 году? Выражали неописуемый восторг – О радость! – уподобляясь Уильяму Кларку, написавшему это в путевом дневнике во время экспедиции с Мериуэзером Льюисом, когда он увидел Тихий океан из устья реки Колумбия[54]? Уж конечно, они не говорили того, что я услышал из уст своего сына Родмана, когда Лия позвонила ему от гинеколога: Вот подлянка!
Нью-Альмаден, 2 дек. 1876 года
Моя милая девочка!
Твое последнее письмо мы получили в дороге, когда отправились в Сан-Франциско по случаю Дня благодарения. Это всего 75 миль, день езды. Я с удовольствием ехала до Сан-Хосе сквозь туман на верху дилижанса, и наш обед в гостинице “Ламойл-хаус” был вдвойне приятен благодаря письмам, которые дал нам Юджин, кучер дилижанса, как только мы вошли в гостиницу. Одно было от тебя, другое из дома, третье от Дикки. У меня было чувство, что мы все вместе едем в Сан-Франциско послеполуденным поездом.
Мистер Прагер встретил нас с экипажем – меня порадовало недовольство разочарованных извозчиков, этих мрачных чудовищ, видом своим и действиями показывающих, что готовы съесть тебя живьем. Фамилия мистера Прагера обманчива. Им с его другом Эшбернером поменяться бы фамилиями[55]… Мистер Прагер учился во Фрайбурге, и, что весьма удачно, двое или трое из его соучеников – Эшбернер, Жанен и, кажется, еще кто‑то – сейчас в Сан-Франциско. Это очень умные люди, космополиты, не склонные к воодушевлению, они не столько раскрываются сами, сколько побуждают раскрыться собеседника. Они много где побывали – в Японии, Мексике, Южной Америке и на каких‑то диковинных островах, которые очень трудно запомнить географически. Мистер Жанен в этом трио играет партию циника. Его труднее всего понять, и этим он завораживает. Мистер Прагер очень красив лицом, и у него чрезвычайно благозвучный голос – ни одного резкого звука.
Мы не были в “веселом Сан-Франциско”, но были, мне кажется, веселы после рудника. Проехались по песчаному берегу ниже Клифф-хауса[56] и через парк. Мне страшно понравилось мчаться мимо длинных пенистых волн, сверкающих на солнце. Вода доплескивалась до лошадиных копыт, полоса моря была насыщенного темно-синего цвета на фоне неба. Погода все время, пока мы там были, держалась превосходная, вечера чудесные, лунный свет смягчался туманом. Мы не сидели сиднем – приемы, ужины и т. д. В Сан-Франциско люди очень сведущи по гастрономической части: блюда, которые мы считаем изысканными, для них обычны. Мы с Оливером мгновенно растранжирили все деньги и перестали транжирить только потому, что ничего не осталось.
Пожалуйста, передай мой низкий поклон твоей драгоценной матери. То, что она меня не забыла, доказывает ее огромную доброту. Мы волей-неволей приходим к мысли, что забыть нас – естественно. Ты не представляешь себе, какая связь у меня возникла с дамами, с которыми я познакомилась в Сан-Франциско: наша любовная память о наших родных домах. Все эти дамы – молодые замужние женщины, последовавшие сюда за мужьями. И у всех один общий опыт, одна общая история – о тоске по дому, о приезде домой и, увы, о странной перемене, когда старое показалось новым и незнакомым. Мне плакать хотелось, когда они говорили со мной об этом. “Мы‑то не забываем, – говорили все, – но у них, когда мы возвращаемся, места для нас уже нет. Мы должны с этим примириться, оставленное позади никогда снова не станет нашим. Наша былая жизнь на Востоке для нас потеряна – нам надлежит устроить новую жизнь для себя здесь”. Это очаровательные женщины, хорошо воспитанные, утонченные, добросердечные и умеющие приспособиться к обстоятельствам. Они куда угодно на свете готовы отправиться, куда только их мужей ни позовут их дела, и совьют там гнездо. Но в каждой я уловила непреходящее нежное чувство к прежнему дому, трогающее до слез ощущение своей инородности здесь. Я твердо настроена не разделять с ними их несчастье. Я чувствовала бы себя потерянной, если бы думала, что этот край увидит мою старость.
Я знаю, что вы оба, и ты, и Томас, растете и вглубь, и вширь. И немножко из‑за этого дрожу, потому что в себе никакого роста не ощущаю, а нельзя же мне дать вам намного меня перерасти. Я страшно боюсь, что вы, когда снова меня увидите, найдете меня заурядной и скучной.
Нью-Альмаден, 11 дек. 1876 года
Дорогая Огаста!
Если, милая Огаста, глаза тебе позволяют, прочти, пожалуйста, это сама и ни с кем не делись.
Я последовала одному из двух твоих советов, касающихся подготовки к грядущему черному дню – тому из них, который относится к уплотнению сосков, – но я не поняла, как ты предлагаешь использовать масло. Втирать его в живот? У меня появляется растягивающая боль – масло облегчит ее?
Я писала тебе, что миссис Прагер дала мне совет на будущее. Я, конечно, ничего в этом не смыслю практически, и звучит это ужасно – но все способы ужасны, кроме одного, на который, как видно, нельзя положиться.
Миссис П. сказала, что Оливеру надо пойти к врачу и приобрести некие защитные приспособления. Они есть у некоторых аптекарей. Звучит донельзя отталкивающе, но примиришься с чем угодно: лучше это, чем естественные методы с их неизбежными результатами. Так или иначе, повредить ничему это не может. Миссис Прагер крайне разборчива, и мне трудно себе представить, что она согласилась бы на что‑нибудь очень дурное, – и ведь для нее, бедняжки, это абсолютная необходимость. Внешне она великолепно женственна и крепка, но на самом деле у нее очень слабое здоровье. Эти приспособления называются “кондромами”, и делают их из резины или кожицы.
Позволь мне рассказать тебе о необычном, что со мной приключилось в Сан-Франциско. Утром в День благодарения я пошла в церковь с мистером Прагером – у Оливера была встреча с какими‑то людьми в городе. Миссис П. нехорошо себя чувствовала и не пошла. Утро было мягкое, тепловатое, склон холма был очень крутой, а воздух очень расслабляющий, как у нас в первую весеннюю мягкую погоду, когда с моря дует влажный ветер. Мы просидели первую часть службы, но из‑за органа я почувствовала себя странно. От его вибрирующих звуков мне сделалось как‑то душно, и впервые во мне проснулся этот внутренний пульс и забился так сильно, что перехватило дыхание. Я сидела между мистером Прагером и мистером Эшбернером. Я подумала, что со мной случится обморок, и прислонилась к спинке сиденья. Все потемнело, и какое‑то время я не помнила себя – не знаю, как долго, но очнулась я с огромными каплями пота на губах и на лбу. Мистер Эшбернер смотрел на меня очень пристально.
И мистер Прагер, и мистер Эшбернер были деликатны и не заговаривали со мной об этом, но по пути домой к нам присоединился мистер Холл, и он жизнерадостно воскликнул: “Не было ли вам плохо в церкви? Мне показалось, вы в обморок упадете. Ты заметил, Прагер?” Мистер П. на это ответил: “Я подумал, что она слегка бледновата, но в церкви было очень душно” – и переменил тему.
Мне самой кажется нелепым, что я так распространяюсь об ощущениях, знакомых любой женщине, – но, по‑моему, это немыслимо странное чувство – этот двойной пульс, эта жизнь внутри жизни…
4
Для моей бабушки теперь настало блаженное время. Многое этому способствовало, не в последнюю очередь – пресловутый двойной пульс. Она прислушивалась к нему, плывя по тихим околоплодным водам. Но было и другое.
Начался дождливый сезон и вновь подарил ей время и перемены. Дни получили разнообразие и бывали волнующими, солнце, светившее до того без устали месяцами, теперь иной раз не показывалось неделю, свирепые ливни охлестывали дом, на веранду летели ветки и листва, гора пропадала, появлялась и опять пропадала в бурной мешанине туч, холмы под внезапным ударом новоявленного солнца волшебно, свежо и зелено вспыхивали. “Долгая сухая жаркая зима”, о которой говорил ей Оливер, осталась позади. На тропы легла пыль, запахи перепревших летних отбросов, которые раньше приносило к ним из поселков, сменил чистый дровяной дым. В лесу и вдоль троп встречалось чудесное: нежданные цветы, венерин волос. Лесные запахи были уже не пыльными и пряными, а влажными и насыщенными, как дóма, как в лесу у Длинного пруда.
В непогоду ее дом был убежищем, каким, она считала, и должен быть дом. В такие дни зрение не позволяло Оливеру работать в его темном маленьком служебном кабинете после половины пятого. Сюзан сидела уже не на веранде, беззащитной перед громоздящейся горой, а внутри, поближе к печке, в маленькой жилой комнате, обшитой секвойей, дожидаясь в дремотной безопасности звука задвижки на калитке и его шагов на веранде. Иногда у них был целый час до ужина, чтобы бездельничать, читать вслух “Скрибнер”, Тургенева или “Даниэля Деронда”[57], приводить в порядок то и это, беседовать.
В январе Огаста благополучно родила, и после этого из ее писем ушло уныние, живой ребенок начал замещать мертвого. Избавившись от тревоги за подругу, Сюзан стала лучше узнавать мужа. Она открывала в нем неожиданное. Он мог смастерить что угодно, он что хочешь мог починить, от сломанной рукоятки разделочного ножа до просевших столбов под верандой. Не вдаваясь в обсуждение причин, он соорудил для свободной комнаты кровать, скамью и комод, начал мастерить колыбель, которую можно будет подвесить к потолку веранды. Из мексиканского поселка принес шкуры койота и лесного кота, обработал их и сшил подстилку, чтобы лежала около их кровати и младенец, когда придет время, мог на ней ворочаться, ползать и играть.
Но Оливер был не только рукастым, каким и положено быть инженеру. Он обнаружил и совсем неожиданную тонкость вкуса. Его соображения об убранстве дома до того часто оказывались верными, что она изумлялась. Он мог, не придавая этому ни малейшего значения, даже сам немного смущаясь, составить прекрасный букет из диких цветов с небрежной сноровкой, посрамлявшей ее самые кропотливые ухищрения. Он водил тесную дружбу с растениями: все, что приносил из леса, росло так, будто только и ждало пересадки в их двор.
И даже с литературой было похоже. Она хотела поговорить с ним про “Даниэля Деронда”, о котором они с Огастой, читая роман одновременно, вели болтливую и, должен признаться, скучную переписку. Но Джордж Элиот ему по вкусу не пришлась. Он сказал, что она хочет быть и писательницей, и читательницей: не успела сотворить персонаж, как начинает на него реагировать и судить его. Тургенев – тот, напротив, держится вне своих историй, предоставляет тебе реагировать самому. После этого разговора Сюзан в очередном письме Огасте смиренно скорректировала свое суждение.