Угол покоя (страница 5)
Вскинуть брови, однако, заставляет другое – лесбийская нота в этой дружбе, нота, которая в иных ранних письмах тревожит своей отчетливостью. (Спокойной ночи, любимая. Когда будешь здесь такой же душной ночью, как эта, мы тихо выскользнем в темноте и омоемся в источнике.) Двадцатый век, отобрав возможность невинности, сделал такую дружбу маловероятной; она либо сковывается, либо загоняется в открытую сексуальность. По десятку намеков, начиная со “смелой и элегантной руки” Огасты, можно предположить, что у подруги Сюзан были задатки активной лесбиянки. Что же касается самой бабушки, то она, летавшая на своих маленьких ножках ласточкой, была женственней некуда. С ее лица никогда не сходил розовый цвет, и даже в старости она легко краснела.
Выглядит как стандартный случай, но я, не убоясь клейма, откажусь оспаривать бабушкину невинность. И не стану усмехаться над ее викторианским самообманом в отношении своих мотивов – отмечу вместо этого ее дар преданности. Первая в ее жизни страсть продлилась всю ее жизнь.
В конце 1868 года ей был двадцать один, и она провела в Нью-Йорке четыре зимы. Искусству иллюстрации ее обучал Уильям Джеймс Линтон, английский художник, на которого сильно повлияли прерафаэлиты, и она начала получать небольшие заказы. Последним и самым важным была сцена на ферме для обложки нового журнала “Очаг и дом”, который издавали Эдвард Эгглстон, Фрэнк Р. Стоктон и Гарриет Бичер-Стоу[20].
И обратите внимание на преемственность в ее жизни, несмотря на годы изгнаннического существования. С Гарриет Бичер-Стоу она будет связана тем, что выйдет замуж за ее двоюродного брата. Дочь Линтона наймется к ней в гувернантки, разделит с бабушкой жизнь в лачугах и палатках и поможет ей исполнять священную миссию: приспосабливать моего отца и его сестер к жизни в мире Огасты.
Теперь о праздновании Нового года, к которому я подводил. Место действия – Бич-хаус, дом Мозеса Бича[21] на Бруклин-Хайтс в Нью-Йорке. На Коламбиа-стрит тогда обитали семьи видных коммерсантов: Тейеры, Мерриты, Уолтеры, Хэвиленды – те самые Хэвиленды, знаменитые своим фарфором. Нед, никчемный бабушкин брат, женился на дочери Эллвуда Уолтера[22]; бабушка в свой первый год обучения изобразительному искусству жила в доме Уолтеров чуть дальше по улице. Она существовала в этой атмосфере не вполне как равная, но и не вполне как бедная родственница. Она проходила как “та милая юная Эммина подруга из Института Купера, хорошенькая, румяная такая, и прекрасно рисует”. Бич-хаус она знала и любила. С водной стороны он был одно сплошное окно, и с высокого берега открывался вид на весь Верхний залив, по которому водомерками сновали буксиры, паромы и баржи. Остров Говернорс-Айленд, каким я его себе представляю в тот последний день декабря, выглядел большой грязной льдиной на поверхности залива; берег Нью-Джерси, должно быть, застилали медленно плывущие дымы.
Эффект Доплера очень явственно проявляется в том, как я воображаю себе тот день. Мне слышно, как он звучал, будучи настоящим, и слышно, как он звучит, будучи прошлым. Я мог бы вкатиться в празднование этакой Немезидой в инвалидном кресле и ошеломить и напугать собравшихся всем, что знаю. Для каждого из них грядущее неотвратимо; на некоторых оно расставило капкан.
Те, с кем Огаста познакомила Сюзан, люди небезызвестные, одни оставили свой след в истории искусства, другие в мемуарах и воспоминаниях. Мне доводилось смотреть на залив с Коламбиа-стрит, но вид с тех пор изменился, столько всего построено. Сто лет назад не было чумазых складских строений, торчащих вдоль берега, не было Бруклинского моста, не было статуи Свободы, не было небоскребов. Где‑то я читал, что в 1870 году самое высокое здание на Манхэттене было десятиэтажным. Но я – как тот коннектикутский янки при дворе короля Артура у Марка Твена, заранее знавший про солнечное затмение. Я знаю, что через несколько лет Рёблинги, которые построят Бруклинский мост, купят дом Уолтеров. Я мог бы повергнуть в уныние молодого Дикки Дрейка, меланхоличного и поэтически настроенного брата Огасты, рассказав ему о статуе Свободы: на ее пьедестале однажды появится стихотворение, написанное Эммой Лазарус, в которую Дикки влюбится после того, как у него пройдет увлечение Сюзан Берлинг, но на которой не женится. Она еврейка. Огаста напишет про это бабушке, и та, хотя Эмма Лазарус ей нравится, согласится с семейным вердиктом: такой брак недопустим.
Много чего я знаю. Молодой Эббот Тейер[23], про которого я читал в справочниках по истории искусства, занимал, будучи в числе гостей, двухместный диванчик во второй гостиной вместе с Кэти Блёде, одной из бабушкиных подруг по Институту Купера. “Молодая женщина” Тейера в Метрополитен-музее, репродукция которой стоит здесь у меня на письменном столе, – это, несомненно, Кэти Блёде, “высокая, красивая, почти бесполая – тот самый женский тип, что его прославил”. Все же не совсем бесполая – у нее были серьезные “женские проблемы”, – и Тейер вскоре на ней женится и напишет ее сотню раз. Как выразилась бабушка, “ее лицо было его богатством”. Она умрет молодой, и Тейер женится на Эмме Бич, которая сейчас играет в другой комнате на пианино “портлендскую фантазию”.
Среди танцевавших под ее игру был Джордж Хэвиленд, самый обаятельный и высокоразвитый из мужчин, каких Сюзан Берлинг встречала в жизни. Его учтивость и изящество манер восхищали ее, хотя она слышала, что он пьет. Она благоговела перед его красивой молодой женой. Увы и ах, Джордж Хэвиленд. Через несколько лет ты, обанкротившись, пустишь себе пулю в лоб.
А вот Элвуд Уолтер-младший, он несколько раз в те годы был спутником моей бабушки и, по ее словам, дал ей первые уроки флирта. Ему – ветреному, разговорчивому, некрасивому, привлекательному, “способному на любую жертву, но ненадолго” – уготовано менее предсказуемое будущее, чем Хэвиленду. Он окончит жизнь в сандалиях и коричневом балахоне монаха-францисканца.
А вот Генри Уорд Бичер, глыба этого района, пастор здешней церкви Плимут-черч, оратор, из уст которого недавно звучали громовые военные проповеди. Он сидел в гостиной, смежной со столовой, в окружении внимательных слушателей, и, когда Эмма Бич переставала играть и в танцах наступала пауза, раскаты его голоса наполняли дом. “Родился, чтобы быть на виду, – отзывалась о нем бабушка. – Самый аффектированный по своей натуре человек на свете”. Его единственным способом разговора был монолог, и не просто монолог, а декламация. Многие квакеры недолюбливали пастора из‑за его кровавых проповедей. Женщины на Коламбиа-стрит говорили друг другу на ушко, что его видели выходящим из Бич-хауса, чью библиотеку он использовал как убежище, в поздние и компрометирующие часы. Бабушка не одобряла его проповеди, толки о его безнравственном поведении считала сплетнями и презирала его за высокомерие. Но какой же крах поджидает этого лицемера с дутой репутацией, этот окрашенный гроб! Мене, мене, текел, упарсин. Еще немного – и Теодор Тилтон[24] обрушит все здание, публично обвинив Бичера в порочной связи со своей женой.
В такие дни юные леди обычно оставались у себя и принимали гостей, а молодые люди циркулировали между домами. Бабушка считала, что им стоило бы поменьше хвастаться количеством домов, где им надо побывать до ночи, и некоторые из них, она видела, добирались до Бич-хауса слишком нетрезвыми, чтобы с ними можно было танцевать. Гостей, которых интересовала именно она, было немного, и они ушли рано. Огаста принимала посетителей у себя на Статен-Айленде, и здесь ее не ждали. Несколько молодых людей собрались уходить, и танцы из‑за этого прервались. Она перешла в главную гостиную, взяла бокал пунша и, встав у западного окна, стала смотреть на солнце, которое опускалось в длинное плоское облако. В малой гостиной пастор Бичер защищал, хотя никто, насколько Сюзан могла слышать, с ним не спорил, практику взимания платы за сидячие места в церкви. Миссис Бич, словно плывя благодаря турнюру, посмотрела ей в глаза через открытую дверь и поманила ее.
Сюзан, зардевшись, послушно вошла и села на стул. Кивками и улыбками те, кто был в комнате, одобрили благонравие девицы, которая предпочла поучительную беседу танцам. Змеиный взгляд Бичера остановился на ней мимолетно, миссис Бич разомкнула губы, намереваясь улыбнуться, а загорелый не по сезону юноша, слишком крупный для золоченого стула, на котором примостился, поглядел на нее серьезно, без улыбки, сведя брови. Она уже была с ним знакома, но чуть‑чуть: один из двоюродных братьев Бичера, недавно откуда‑то приехал. У него были песочного цвета усы и светлые короткие волосы, которые слегка топорщились надо лбом. Ему, казалось, привычнее было под открытым небом, здесь он чувствовал себя стесненно, его очень большие коричневые ладони беспокойно двигались.
Сложив свои ладони на коленях, она сидела тихо, громогласие Бичера окатывало ее. Яркий румянец с лица сошел; она приняла строгий вид. Затем увидела в окно подъезжающий кеб, из него вышли трое молодых людей в теплых пальто и цилиндрах. В их числе были Дикки и Уолдо, братья Огасты. Импульсивно она начала подниматься с места.
– Сюзан Берлинг, вы куда, сядьте! – потребовала миссис Бич.
Монолог прервался; все посмотрели на Сюзан. Залившись краской, она сказала:
– Я увидела, кто‑то приехал. И я подумала…
– Их впустит Минни.
Миссис Бич вновь переключилась на корифея, а Сюзан осталась сидеть, говоря себе, что никогда больше не примет приглашения пожить в этом доме. Когда новые гости вошли засвидетельствовать свое почтение, она едва пожала руки молодым Дрейкам, от которых несло тодди и сигарами и которые очень хотели побыть в ее обществе. (“Непростой молодой человек, – написала она Огасте однажды. – Я все же думаю, что не отвечу на его письмо”. О котором из братьев тут идет речь, неясно; оба проявляли к ней определенный интерес.)
– Прошу прощения, – еле слышно сказала она всем в совокупности и выскользнула.
Она стала подниматься по лестнице, яростно шелестя тафтой, желая, чтобы каждая ступенька была лицом Генри Уорда Бичера. Чем теперь заняться? Читать? Нет, она слишком была расстроена. Лучше поработать над рисунком. Но в ее комнате не было ни подходящего стола, ни нужного освещения. Тогда библиотека. Там будет пусто, людей много, но все по другим комнатам. Снова вниз, потом по коридору (ласточкой на маленьких ножках?) к тяжелой дубовой двери. Заглянула внутрь – никого. Вошла.
Я представляю ее себе там как девическую фигуру на одном из ее рисунков или как ее портрет работы Мэри Кертис Ричардсон[25] на стене позади меня: сидит у окна, и ее заливает сероватый дневной свет. Но если бабушкины рисунки обычно выражают юное томление, а портрет наполнен задумчивой и горестной ретроспекцией, то эта девушка, сидящая у окна, только лишь сосредоточена. Она была наделена способностью полностью погружаться в любое дело. Пять минут – и пастор Бичер позабыт до того прочно, что, если бы узнал, оскорбился бы.
Немного погодя дверь библиотеки отворилась, и в нее волной вкатился многоголосый шум. Надеясь, что вошедший увидит ее за работой и тут же удалится, Сюзан не подняла глаз. Дверь закрылась с осторожным щелчком, и тут она все же посмотрела и увидела двоюродного брата пастора Бичера, молодого Уорда, имя вылетело из головы. С таким неулыбчивым, пытливо-вопросительным лицом вошел, что захотелось швырнуть в это лицо блокнот.
– Надеюсь, я не помешал, – сказал он.
Она положила блокнот рисунком вниз на сиденье рядом с собой.
– Нет, конечно.
– Вы работали.
– Пустяки, ничего важного.
– Рисовали? Я знаю, что вы художница.
– Кто вам это сказал?
– Эмма.
– Эмма мне льстит.
Он так ни разу и не улыбнулся. А теперь взялся за дверную ручку.
– Нет, правда. Если вы не возобновите работу, я уйду. Не хочу вас беспокоить. Я просто искал тихий уголок. Устаю, когда так много говорят.
Она не удержалась:
– А иные слушают вашего двоюродного брата раскрыв рот.
Вышло довольно язвительно. Он отреагировал только странным взглядом, полувопросительным, полуудивленным. И медлил, не снимая ладонь с дверной ручки.
– Скажите, а вам не было бы трудно просто продолжать, не обращая на меня внимания? – спросил он.