Клинок трех царств (страница 18)
Сыны обеих церквей, не питая друг другу любви, считали нужным хотя бы показывать любовь, а заодно не упускать друг друга из вида. В полном согласии отец Ставракий с женой и диаконом, Рихер с Хельмо и Куно позади них направились к «Греческому двору», как о нем говорили кияне.
* * *
К Мистине немецкие гости попали только через два дня, но и тут надежды Хельмо не оправдались. Приветствовала их молодая женщина, ятровь Мистины – Величана, была еще одна – его замужняя дочь, но Витляна так и не показалась в гриднице, и напрасно Хельмо дергал головой к двери каждый раз, как кто-то входил или выходил. А случалось это часто: у Мистины была собственная дружина, много челяди. Принимал гостей он сам, с младшим братом Лютом и старшим зятем – Алманом. Увидев Люта – красивая хозяйка оказалась его женой, – Хельмо долго не мог понять, почему при виде этого человека слегка рябит в глазах. Лишь через время сообразил: Лют поразительно походил на Мистину, но при большой разнице в возрасте – лет пятнадцать или больше, – это сходство скрадывалось и лишь постепенно доходило до ума.
Хозяева и гости сидели в почетной части гридницы, где для них поставили стол с угощением. Ближе к двери помосты были заняты воеводскими оружниками – славянами, русами, варягами, частично степняками, судя по разнообразным лицам и негромкому разноязыкому говору. У двери толпились какие-то люди, видимо, имеющие дело к воеводе и ждущие, пока ему будет угодно их выслушать.
Сам киевский воевода производил неоднозначное впечатление. В гриднице, полной людей, хозяин сразу бросался в глаза. И дело даже не в том, что он был выше всех на голову, и не в яркой одежде – под полурасстегнутым красным кафтаном с серебряным позументом на груди виднелась красная же рубаха более светлого оттенка, с тонкой шелковой отделкой по вороту. На нем был узкий кожаный пояс, густо усаженный серебряными бляшками, позолоченными и с чернью, с изображением то человеческого лица, то морды барса. Похожие, как знал Хельмо, носили всадники-унгарии, хотя такой роскошный пояс встречался редко и означал знатный род и высочайшее положение в войске. На середине пятого десятка лет, с ухоженной, немного седеющей светлой бородой Мстислав Свенельдич был еще очень хорош собой, держался спокойно и любезно, а его глубоко посаженные серые глаза были как стальной клинок, что без усилий пронзает любую душу. Он будто нес на себе невидимое облако силы, которая все вокруг устраивала по его воле, память о трех десятках лет борьбы и преодоления. Толстые золотые браслеты из переплетенных дротов на обеих руках словно были свиты из той самой удачи, которой он славился. Помня, что рассказывала о нем Горяна-Бертруда, немцы глядели на Мистину с тайной опаской и убеждались: беглянка не солгала, на этом человеке в немалой мере держится власть Ингварова рода над Русью, его же руками завоеванная. Князю Ингвару он служил опорой, его сын видит в Мистине соперника – и, быть может, не напрасно.
С гостями Мстислав Свенельдич был приветлив, но делу изучения «книг самарянских» никак не помог. Наоборот: выяснилось, что язык, на котором разговаривают хазары, недавние, а частью и нынешние кочевники – это совсем не тот язык, на котором написаны священные книги жидинов. На хазарском языке никаких книг нет, но с древними богами степняков проповедников могут познакомить киевские хазары, не в таком уж малом количестве служащие конюхами. Таким же был и Касай – отец Илисара, с которым Хельмо уже виделся на дворе у Торлейва. Ходить же в Козары, к киевским жидинам, Мистина счел для гостей лишним – чтобы читать их книги, тем пришлось бы учить сразу два чужих языка. А как далеко в этом деле до успеха, они и сами уже поняли: три дня посвятили тому, чтобы затвердить по-хазарски «я, ты, он, она, они, здравствуй», для верности записав чужие слова на восковые таблички.
Поговорили об уграх, о торговле. Здесь немцам было чем похвалиться: семь лет назад король Оттон разбил унгарское войско в битве на реке Лех, а ободритов у реки Раксы, и этими победами значительно упрочил свою славу и положение. Про ободритов Мистина расспрашивал с неподдельным любопытством: его мать происходила из княжеского рода Велиграда, хотя никаких связей с той родней семья не поддерживала. Имена князей Накона и Стоигнева, вождей ободритов, Мистине ничего не говорили.
– Мне известен только Мстислав, старший брат моей матери, – заметил он, – в его честь она дала мне имя. Но она покинула родные края еще совсем юной, и было это лет пятьдесят назад.
Новости об уграх тоже были важны: набеги угорской конницы сильно мешали купцам, а теперь можно было ждать безопасности на торговых путях, сложившихся полтораста лет назад, и процветания городов.
– Нет на свете более сильного, победоносного и отмеченного Божьей милостью владыки, чем государь наш Оттон! – увлеченно рассказывал Хельмо; пристальный, но по виду благожелательный взгляд Мистины внушал и воодушевление, и легкую тревогу. – Несколько лет назад Господь и иным образом явил ему свои милость. Изволил господин наш поехать на звериный лов в горах Гарца. Один ловец, по имени Раммель, долго гнался за зверем верхом, но не мог пробраться через густой лес и тогда, оставив коня привязанным, пошел по следу дальше пешком. Когда же он возвратился к своему коню, огорченный, что не догнал ни оленя, ни вепря, то увидел, что конь, ожидая хозяина, от скуки бил копытами землю и в земле стали видны большие камни, сверкающие светлым серебром. Камни те были весьма тяжелы. Взяв их, Раммель привез их к государю, вместо дичи, и Оттон, велев проверить, нашел, что они состоят из настоящего серебра! Государь велел возить ту руду в Кельн, и там из нее недавно стали бить собственную монету. Вот такие денарии теперь делают по повелению господина нашего!
Развязав кошель, Хельмо с гордостью поднес Мистине два-три денария на ладони; тот взял светлые, новые монеты и осмотрел с обеих сторон.
– Вот здесь, возле креста, выбито имя императора: «Оддо», – показывал ему Хельмо. – С другой стороны: «Колониа», что значит «Санкта колониа Агриппина», так звался сей город под властью римлян.
Осматривая денарии – уж в серебре он разбирался, – Мистина сохранял спокойный и доброжелательный вид, будто был рад, что королю восточных франков привалила такая удача. Однако понимал, что для руси в этом хорошего мало: до сих пор серебро шло на Запад из сарацинских стран через Русь, что приносило немало выгод всякого рода. Если же там серебро заведется свое… Это может стать еще одним доводом в пользу замыслов Святослава: пути сарацинского серебра надо прочнее прибирать к рукам, пока Хазария дряхлеет, но еще держится.
И не затем ли Оттон вдруг озаботился спасением хазарских душ?
* * *
Возвращаясь в Ратные дома, немцы встретили у подъема на Киеву гору боярыню Святожизну – дочь Острогляда. За нею шли три челядина с коробами и мешками, баба с лукошком, из которого торчали головы двух гусей, – видно, были на торгу. Узнав недавних гостей, боярыня приветливо кивнула в ответ на поклоны.
– Буд здорова… домина бона[48], – приветствовал ее Рихер, мысленно прокляв случай, пославший им навстречу именно ту женщину, чье имя невозможно запомнить и произнести.
Глаза Святожизны от изумления чуть не выскочили на лоб – только шитое серебром очелье и помешало.
– Какая я тебе домина бога?
– Се ест добрая госпожа! – торопливо пояснил Хельмо. – Бойярин… ка добра.
– А! – Поняв, в чем дело, Святожизна засмеялась. – А я уж думаю: по-всякому, бывает, хозяин честит, коли разгневается, но чтобы божьей храминой… то есть доминой… По-крещеному я Дуклида, во имя святой благоверной Дуклиды, царевны Готфской. Говори так, коли тебе легче.
Взгляд ее зацепился за печальное лицо Хельмо. Начав отращивать бородку, чтобы не выделяться среди киян, тот в глазах боярынь стал красавцем. Овальное скуластое лицо с высоким лбом и прямыми темными бровями было в меру тонким, в меру мужественным, а неуверенность, что он правильно понимает славянскую речь, делало томный взгляд немного тревожным и внушало сочувствие.
– Что невесел, сокол ясный, что головушку повесил? – ласково обратилась к нему Святожизна.
– Дела наши весьма трудны… добрая госпожа Дуклида, – поклонился Рихер, пока Хельмо раздумывал, как бы подобрать для своей любовной печали приличную причину. – И всякий день приносит много новые труды…
– Да уж известное дело – одной дороги тут сколько, сказывают, до той стороны хазарской за три года не добраться, – участливо кивнула Святожизна.
О приезде послов и их цели уже толковал весь Киев, а девки и бабы немало болтали и о самих послах. Над святыми отцами они посмеивались – особенно над отцом Теодором, чье возвращение с пира в телеге уже было всем известно. Рихер, с его изящными мягкими чертами и недобрыми глазами, внушал недоверие, зато Хельмо, самый молодой и красивый, всем нравился. Святожизна, ее сестры, деверуши и ятрови, к которым немцы приходили в гости, даже возгордились немного, что знают о немцах больше других.
– Ну, как от трудов утомитесь, милости просим к нам. – Святожизна опять улыбнулась не без мысли, что получит новую пищу для болтовни с соседками. – Угостим, развеселим.
Обращалась она к Хельмо, и тот благодарно поклонился в ответ.
– Мой друг будет рад весьма! – заверил Рихер.
Хельмо несколько удивился: то Рихер велит ему не пялить глаза на женщин, то сам впихивает в объятия боярыни, еще довольно молодой – лет на семь старше его.
– Что ты молчишь, как дерево? – тихо попрекнул Рихер, когда они простились со Святожизной и тронулись дальше. – Деи гратис, что мы ее встретили. Завтра пойдешь к ней.
– Зачем?
– Послушаешь, что она скажет про то обручение. Они, эти люди, – враги Мистислава, ты помнишь? Если в его делах можно найти что-то дурное, они это найдут. И расскажут. Завтра я провожу отцов к Торлибу, а ты поедешь к ней.
Против этого Хельмо не возражал и даже несколько взбодрился. Куда приятнее беседовать с приветливыми женщинами – ему вспомнилась дочь боярыни, ее свежие щечки, – чем с явно скучающим парнем твердить: «пойми» – «анлан», «знай» – «пел», «думай» – «шутла» и пытаться латинскими буквами записать на восковых табличках звуки чуждого языка: «эпе анланатап – я понимаю, эпе анлантам – я понял». При этих уроках присутствовал и молодой хазарин, Илисар, чья внешность так напоминала немцам ненавистных унгариев. Торлейв постоянно с ним советовался, и хазарин поправлял немцев, с трудом скрывая пренебрежение неловкостью их языков и слабостью памяти. Рихер, да и отцы негодовали про себя: дикарь, варвар, смуглый, как желудь, а туда же – смеяться над почтенными людьми, христианами, учеными монахами, подданными наияснейшего императора! «Господь зачтет нам это смирение и труды во славу Его!» – бормотал с надеждой отец Теодор, так и не научившийся различать «эп» – «я» и «эс» – «ты».
«За год они, может, научатся сговариваться о постое и покупке барана, – сказал Торлейву Илисар, когда немцы уже ушли. – Но чтобы спорить, чей бог лучше, им придется проучиться лет десять!»
«Я не хочу с ними сидеть, пока борода седая до колена отрастет! – с досадой отвечал Торлейв, чувствуя, что чрезмерная ученость ему опять выходит боком. – Лучше бы Свенельдич им разрешил в Козарах себе наставника найти, как они просили. Пусть бы сидели у себя в Ратных домах да твердили „эпе килтем – эсе килтен“[49]. Чем мне будут мозг проедать, балл ейс коракас»…
Но у Мстислава Свенельдича были свои причины не допускать немцев до близкой дружбы с киевскими хазарами, а спорить с ним не приходилось.