Клинок трех царств (страница 20)
Подойдя, Торлейв наклонился и вгляделся. И понял, почему его позвали: пергамент был тесно покрыт значками, больше всего напоминающими… греческие буквы?
– Дэмонио месимврино[52]…
– Узнал?
– Да это вроде как…
Оглянувшись, Торлейв сделал знак Патроклу подойти. Тот тоже нагнулся.
– Агни́ Парфэ́нэ![53]
– Греческие письмена, да?
Мистина по-гречески не понимал – двадцать лет назад, в походе по Вифинии вдоль Греческого моря, запомнил сколько-то слов, но за эти годы почти все забыл. Читать он и вовсе никогда не учился, но как выглядит греческое письмо, знал.
Торлейв встал на колени и попытался что-нибудь разобрать.
– Ум… ноиритоз… от… отиа… окси… э… биак… Тьфу! – Он оглянулся на Мистину. – Чушь какая-то!
– Что значит-то? – нетерпеливо спросил Вуефаст.
– Да ничего! Не знаю я таких слов. А ты, Орлец?
Торлейв взглянул на Патрокла: мать Патрокла, Акилина, учила читать их обоих, чтобы вдвоем было веселее, но Патрокл, не ожидая, что это искусство ему пригодится, овладевал им не так уж усердно.
– Еще раз прочти, – попросил он.
Торлейв еще раз прочел первую строку, потом дальше.
– Чушь собачья. – Патрокл помотал головой. – Нету таких слов. Не по-гречески это.
– Но черты-то греческие! – Вуефаст издали потыкал пальцем.
– Буквы греческие, да. Писец… – Торлейв вгляделся, – не слишком-то умелый, рука неуверенная, но граммы настоящие. Дай еще погляжу.
Вдвоем с Патроклом они прочли шепотом одну строку за другой (Патрокл все время крестился на всякий случай, и Торлейв пару раз повторил за ним), но если из букв и складывались короткие осмысленные слова, то смысл их не вязался между собой.
– И-не-сап-су… не спасу? Воззов… воззову? И еще одно слово выходит неприличное, – сказал наконец Торлейв, поднимаясь на ноги. – Бред какой-то. Как будто наугад граммы чертили. А слов таких не бывает.
– Может, ты не знаешь чего? – усомнился Вуефаст.
– Само собой, откуда ему знать такие слова? – ответил ему Мистина. – Мой парень черными чарами не балуется.
– Черными чарами? – в один голос повторили Торлейв и Патрокл.
Мистина посмотрел на них: сыновья давно покойного Хельги Красного, законный и побочный, были почти не похожи: у Патрокла волосы белее, нос ястребиный и выражение более простодушное. Но сейчас на них отражалось одинаковое изумление.
– Кус эммэк… – пробормотал Агнер.
– Откуда эта дрянь взялась?
Им показали двух сушеных жаб на щепке и рассказали, где их нашли. Но дело это не прояснило, только запутало.
– Это что же получается? Подброс… как это называется?
– Поклад подкинули, – подсказала боярыня Улыба, жавшаяся позади мужа. – Чур меня!
– Поклад – дрянь всякая, кости там, угли, скорлупа яичная – это понятно. Но это… – Торлейв покосился на пергамент. – Это откуда взялось? Что за бес полуденный принес?
– Это там – про беса?
Торлейв еще раз наклонился к пергаменту, пытаясь отыскать похожее слово.
– Бро… бзи… бет… но тут еще «е» впереди.
– Я слышал, есть один бес, его зовут Гилу, – прошептал Патрокл, крестясь и опасаясь, что дух примчится, если назвать его имя в полный голос. – А еще есть демон по имени Артемида, он вредит людям в полуденное время и может даже убить. Еще есть бесы, что выходят из потревоженных могил. Бывают бесы, что охраняют погребения – может, кто-то недавно разрыл могилу и выпустил беса, чтобы погнать его сюда?
– Никто у нас в округе могил не разрывал? – с сомнением спросил Торлейв, не видя тут никакой связи.
– Не знаю, но это можно выяснить, – сказал Мистина. – Но вот что я больше хотел бы знать… – Он перевел взгляд на Вуефаста. – Кто это, сват любезный, пытается сговор наш расстроить?
– Уж я, коли найду того проклёнуша…
– Я-то уж верно его найду, – пообещал Мистина, и глаза его приобрели острое и жесткое выражение. – Гадов пусть возьмут клещами и в кузнечном горне сожгут, а пергамент надо сохранить. Гадов любая баба наловить могла, а вот заклинание на греческом…
– Да кто у нас во всем Киеве по-гречески знает?
Все посмотрели на Торлейва и Патрокла.
– И у княгини грек, – напомнила Улыба. – Он-то небось и письму обучен.
– Отец Ставракий? – удивился Торлейв. – Да разве он мог… он же папас, разве стал бы он деймонов призывать? Да и зачем ему? Чем ему-то ваша свадьба мешает? Он женат!
– Пока не знаю, – сказал Мистина. – Но я уж этого мреца отыщу, хоть он обратно в могилу заройся! И для начала, сват любезный, давай-ка порасспросим твою челядь.
– Да я уж спрашивал!
– То ты… Расспроси-как еще, а я буду слушать.
Мистина помнил, что не стоит ему распоряжаться на чужом дворе, тем более когда хозяин знатностью и положением ему равен.
– На наших с тобою детей пытались черную порчу навести! – напомнил он Вуефасту, пытавшемуся ворчать, что, мол, нечего здесь время тратить. – Пойдем в избу, и вели всех, кто у тебя во дворе, по одному запускать…
* * *
Киева Витляна не любила. Здесь она родилась, прожила первые тринадцать лет, здесь она впервые надела плахту и гуляла с другими девами в березовой роще, завивая венки и мечтая о красивом женихе. Но в то же самое лето разразилась гроза, разбившая вдребезги честь и благополучие семьи. Старший брат Витляны, Улеб, оказался побочным сыном Ингвара, покойного уже князя; законный князь, Святослав, с малой дружиной сгинул в приморских степях, и какое-то время в Киеве его считали погибшим. Сама княгиня Эльга открыла народу тайну Улеба, и кияне согласились возвести его на княжий стол. Иного выбора не было – без князя народу нельзя, а сын Святослава, Ярик, был малым чадом, едва учившимся ходить. Но Святослав вернулся. Радость для народа и державы обернулась бедствием для его ближайшей родни. Улеб был изгнан из Киева, а его невесту Горяну Святослав взял за себя.
Поначалу убраться из Киева хотела вся семья – Мстислав Свенельдич, Ута и четверо детей. Но отец передумал. Многие годы он был ближайшим соратником и вернейшей опорой сначала Ингвара, потом Эльги. Он не мог оставить ее одну, особенно в пору раздора с сыном. Воеводская семья раскололась надвое: уехали Ута, Улеб и трое младших, а Мистина, его брат Лют с семьей и две старшие дочери, уже замужние, остались в Киеве.
Три зимы Витляна с матерью и тремя братьями прожила в Выбутах на реке Великой, на родине Уты – и чуть ли не в двух месяцах пути от Киева. Это последнее было благом. Ута только и хотела, чтобы грозный племянник позабыл о них и никогда не вспоминал. Ради забот о своем злополучном первенце она готова была терпеть разлуку с мужем – понимая, что разлука эта может стать вечной. Шло время, Витляне исполнилось пятнадцать, и на нее уже вовсю поглядывали местные парни – из Выбут, из-за реки и даже из самого Пскова, когда кто-нибудь из тамошней родни и знати приезжал повидаться с Утой и дядей Кетилем. Под конец третьей зимы вдруг, как гром с ясного неба, в Выбуты явились сами боги: княгиня Эльга и Мистина, отец. С собой они привезли Малушу, и выяснилось, что Святослав и здесь прогремел Перуном – Малуша ждала от него ребенка, что Эльга сочла позором из-за их родства.
Но горести Малуши волновали Витляну куда менее, чем перемены в собственной судьбе. Довольно скоро отец дал понять, что намерен забрать троих младших детей с собой – назад в Киев. Внуки Свенельда и племянники Эльги были слишком дорогим товаром, чтобы дать им сгинуть в глуши и безвестности.
– Пообещай, что не станешь… неволить ее с замужеством, – сказала Ута, когда Мистина объявил о своем решении.
Мстислав Свенельдич не был нежным отцом и мужем, но и не был жесток к своей семье. Жена всегда получала от него уважение и благодарность за ведение дома и за детей, а дети – все, на что им давал право их высокий род. Но, прожив с Мистиной двадцать лет, Ута знала: ради того, что он считает должным, этот человек может сломать что угодно и кого угодно. Попытка ставить ему условия требовала от нее напряжения всех душевных сил, но дети были тем самым, ради чего она сделала бы невозможное.
Мистина не сразу ответил, и за мгновения тишины сердце Витляны укатилось куда-то в бездну. Она знала, разумеется, что отец решит ее судьбу – как у всех. Но именно сейчас, когда ей шла пятнадцатая зима, полудетским мечтам на смену пришло осознание, что она сама и ее судьба станут орудием в неведомых и важных отцовских делах. Он не может оставить ее здесь, в покое, с матерью. Она ему нужна, на ее замужестве он строит какие-то свои замыслы.
– Любезная моя… – Мистина медленно подошел и взял лицо Уты в ладони.
Как всегда, ему пришлось изрядно к ней наклониться. Голос его звучал ласково и сочувственно, и от этого сочувствия Витляне стало еще страшнее.
– Я обещаю, что не стану ее неволить сильнее, чем мы все приневоливали себя. Ты, я… они. Мы все приневоливали себя, много раз и много лет. Я не стану требовать от нашей дочери больше, чем сделали ее родители и… другие родичи. Но и спросить с нее меньше означало бы ее не уважать.
Он мог бы не говорить этого, просто заверить: да, да, не волнуйся. Но для этого он слишком уважал Уту и слишком хорошо понимал, как много они с Эльгой ей должны.
– Витляна – дочь своей матери, – продолжал он. – Пусть она будет как мать, иного я не желаю. Ты всегда поступала правильно. И когда в первый раз выходила замуж, и во второй. Ты ведь сможешь, – он перевел взгляд на Витляну, – показать себя достойной матери?
– Д-да. – Витляна заставила себя сказать это вслух.
Ради матери.
– Ну а что я не стану принуждать ее из прихоти, – Мистина выпустил Уту и отошел, – можно было и не спрашивать. Разве я когда-нибудь так делал?
Ута молча смотрела на него. Нет, из прихоти он никогда их не обижал и не неволил.
– Но ты подумаешь… – она отчаянно стиснула руки, выталкивая необходимые слова, – что подумаешь о… о ее счастье…
Сама знала, что желает несбыточного, и все же надеялась. Не для себя – для себя Ута никогда ничего не просила. Две старшие вышли замуж, еще пока вся семья жила в Киеве, окруженная почетом и весельем, всяким благополучием, и обе сами выбрали женихов из тех, кто был им ровней и не вызывал возражений у старших. Но если бы Витляне позволили выбирать, она осталась бы в Выбутах. Однако об этом ее не спросили.
– О счастье? – мягко повторил Мистина.
В этот миг, глядя в его замкнутые серые глаза, Витляна увидела в отце того Кощея, которого боялись многие. Это было тем легче, что за несколько лет в разлуке она от него отвыкла и теперь смотрела со стороны. Да и видела в нем почти чужого – с тех пор как он отослал их, а сам остался в Киеве, показав тем самым, что княгиня и ее дела для него дороже, чем семья.
– Много ли мы думали о счастье? – продолжал он. – Я и ты? Эльга и Ингвар? Мы всегда знали, что счастье – не для нас. Наше счастье – в благополучии наследия нашего. И еще я кое-что тебе скажу… – добавил Мистина, глядя на жену.
Его голос звучал ровно, спокойно, но была в этом спокойствии некая обреченность, намек, что они говорят в последний раз, что придавало речи весомость завета.
– Ты правильно сделала, подружие моя, что крестилась. Наши боги любят людей сильных и гордых… как я. До слабых им дела нет. А Христос любит слабых. В его глазах печали твои – суть подвиги и заслуги, и за них он тебя наградит.
Он прошелся по избе, слегка двигая плечом, словно разминаясь перед дракой – он часто так делал, когда раздумывал о чем-то, домочадцы знали эту привычку. Ута сидела застыв.
– И вот еще что… Людей сильных и гордых мало. Слабых и печалующихся – много. К стаду Христову, как папасы говорят, будет прирастать… все больше и больше. Когда-нибудь даже здесь у нас Христос соберет такое войско, что станет сильнейшим. И ты у него будешь среди первых, как я – у Одина.
– А ты? – почти неслышно прошептала Витляна.
