Голые среди волков (страница 2)

Страница 2

На аппельплаце новоприбывших опять построили.

Из последних сил Янковский старался более или менее твердо шагать в колонне, которая теперь направилась в глубь лагеря. Только не шататься и не падать, это эсэсовцы сразу заметят! У Янковского гудела голова, но он держался и вот наконец с облегчением увидел, что теперь колонну сопровождают заключенные.

На площадке между высокими каменными зданиями новичков ожидали парикмахеры, сидевшие на выставленных длинным рядом табуретках. Здесь снова началась суматоха. Новоприбывшие должны были раздеться, чтобы идти в баню. Но сделать это было не так просто, потому что какой-то шарфюрер орал и бесновался, расшвыривая заключенных, точно кур.

Когда восстановился порядок и шарфюрер исчез в бане, измотанный Янковский опустился на каменистую землю. Острая боль в руке стихла, глухо отдаваясь пульсирующими ударами. Янковский долго сидел, опустив голову, и встрепенулся, лишь когда его кто-то встряхнул. Перед ним стоял один из заключенных, сопровождавших колонну; он принадлежал к внутрилагерному надзору.

– Эй ты, не спать! – по-польски сказал он.

Янковский поднялся, пошатываясь.

Большинство уже разделись донага. Жалкие фигуры вылупились из рваных обносков и, дрожа под холодным мелким дождем, стояли перед парикмахерами. А те машинками остригали им все волосы с головы и тела.

Янковский попытался здоровой рукой снять с себя убогую одежду. Поляк-надзиратель помог ему.

Тем временем двое заключенных бродили среди толпы и ворошили снятые вещи. Иногда они брали какой-нибудь мешок или узел и осматривали его. Янковский испугался.

– Что они ищут?

Поляк-надзиратель посмотрел на тех двоих и добродушно рассмеялся.

– Это Гефель и Пиппиг с вещевого склада. – Он успокоительно махнул рукой. – Здесь у тебя ничего не стянут. Иди, брат, брейся!

Осторожно ступая босыми ногами по острому щебню, Янковский направился к парикмахерам.

У входа в баню шарфюрер снова создал толкотню, криками загоняя новичков в большой деревянный чан.

Пять-шесть человек одновременно должны были погружаться в дурно пахнущий от долгого употребления дезинфекционный раствор.

– Окунайтесь с башкой, вонючее зверье!

Толстой дубинкой он размахивал над наголо остриженными головами, которые мгновенно ныряли в жижу.

– Опять нализался! – пробормотал маленький кривоногий Пиппиг, бывший наборщик из Дрездена.

Гефель внимательно разглядывал чемодан Янковского.

– Чего только они не тащат с собой!..

Когда Пиппиг нагнулся над чемоданом, к ним, спотыкаясь, поспешил Янковский. Его лицо исказилось от страха. Он протиснулся мимо Пиппига и что-то затараторил. Но они не понимали поляка.

– Как зовут? – спросил Гефель. – Фамилия?

Это поляк, очевидно, понял.

– Янковский, Захарий, Варшава.

– Чемодан твой?

– Так, так.

– Что у тебя там?

Янковский говорил без умолку, размахивал руками и заслонял ими чемодан.

На площадку выскочил шарфюрер и с проклятиями стал загонять людей в баню. Чтобы не привлекать внимания к поляку, Гефель впихнул его обратно в очередь. Янковский попал прямо в лапы шарфюрера, тот схватил его за локоть и швырнул к двери. Янковскому пришлось влезать в чан, а затем робко теснившиеся люди протолкнули его в душевую.

Влажное тепло вскоре согрело его прозябшее тело, а под душем Янковский безвольно предался недолгой неге. Напряжение и страх растворились, и его кожа жадно впитывала тепло.

Пиппиг присел на корточки и с любопытством открыл чемодан.

Но тут же захлопнул крышку и, пораженный, взглянул на Гефеля.

Гефель нагнулся к нему.

Пиппиг снова приоткрыл чемодан, но лишь настолько, чтобы Гефель мог заглянуть внутрь.

– Сейчас же закрой! – прошипел тот и, выпрямившись, со страхом огляделся. Но шарфюрер был в бане.

– Если они пронюхают… – прошептал Пиппиг.

Гефель замахал руками.

– Убрать! Спрятать! Живо!

Пиппиг воровато покосился в сторону бани. Убедившись, что за ним не следят, он бросился с чемоданом к каменному зданию и исчез.

В бане от душа к душу ходил Леонид Богорский и приглядывался к прибывшим. На нем были только тонкие штаны и деревянные сандалии. Его атлетический торс блестел от воды. Этот русский, капо[2] банной команды, когда прибывали новички, предпочитал держаться на заднем плане, в душевой. Здесь ему не мешал шарфюрер, развлекавшийся у чана.

Под струями теплой воды перепуганные люди впервые по прибытии в лагерь наслаждались покоем. Казалось, вода смывает с них всю тревогу, весь страх и пережитые ужасы. Богорский не раз видел это неизменно совершавшееся превращение. Он был молод, лет тридцати пяти. Летчик. Офицер. Но фашисты в лагере об этом не знали. Для них он был просто русский военнопленный, которого, подобно многим, отправили из прифронтового лагеря в Бухенвальд. Богорский делал все, чтобы о нем как можно меньше знали. Он был членом интернационального лагерного комитета, ИЛКа, строго засекреченной организации, о существовании которой, кроме нескольких посвященных, не знал ни один узник, а тем более – эсэсовцы.

Богорский молча прохаживался по душевой. Его улыбки было порой достаточно, чтобы придать новичкам чувство некоторой уверенности. Возле Янковского он остановился, разглядывая тощего человека, который, закрыв глаза, предавался благодетельному воздействию теплого душа.

«Где он теперь витает?» – подумал Богорский, улыбнулся и спросил на безукоризненном польском языке:

– Сколько времени вы были в пути?

Янковский, очнувшись от далеких, неясных видений, испуганно открыл глаза.

– Три недели, – ответил он и тоже улыбнулся.

Хотя Янковский по опыту знал, что молчание – лучшая защита, особенно в новой, незнакомой обстановке, он вдруг почувствовал потребность высказаться.

Бросая по сторонам беспокойные взгляды, он стал торопливым шепотом рассказывать о том, что пережил в пути. Поведал об ужасах эвакуации, о том, как эсэсовцы выгоняли их из лагеря Освенцим, натравливая собак и размахивая прикладами винтовок. Более двух недель они тащились пешком, голодные, ослабевшие, без отдыха. Ночью их среди поля сгоняли в кучу, они без сил валились на промерзшее поле, в снег и тесно прижимались друг к другу, спасаясь от лютой стужи. Многие утром уже не могли встать, чтобы идти дальше. Конвойные-эсэсовцы ходили по полю и пристреливали всех, кто еще был жив, но не мог подняться. Крестьяне потом закапывали трупы тут же в поле. А сколько падали без сил на марше! Как часто щелкали тогда затворы! И всякий раз, когда выстрелами в упор приканчивали несчастных, колонну гнали ускоренным шагом. «Бегом, свиньи! Бегом, бегом!»

Когда Янковский умолк, потому что рассказывать больше было не о чем, Богорский спросил:

– Сколько вас вышло из Освенцима?

– Три тысячи… –    тихо ответил Янковский.

По лицу его промелькнула робкая улыбка. Он хотел сказать что-то еще. Его тянуло поделиться с кем-нибудь здесь, в чужом лагере, тайной своего чемодана, но в эту минуту шарфюрер резко просвистел в свисток, приказал закрыть воду и погнал в баню новую партию.

Из-за угла вещевого склада появился пожилой, лет шестидесяти, эсэсовец и направился к вновь прибывшим заключенным.

– Внимание! Идет папа Бертхольд, – зашептали охранники лагеря и постарались как можно скорее скрыться с глаз старика, тяжело ступавшего в стоптанных сапогах, сквозь которые проступали шишки на больших пальцах.

На смуглом морщинистом лице с дряблыми щеками близко друг к другу сидели два веселых глаза, с его выступающей вперед нижней губы свисала короткая табачная трубка.

Сначала он сцапал двух охранников лагеря, которые не успели скрыться от него в безопасном месте, и подал им знак рукой, чтобы шли к стене напротив прачечной. Заметив, что те неохотно выполняют приказ, он только добродушно ухмыльнулся. Затем он стал ходить среди прибывших заключенных. Подобно старьевщику выбирал он самых истощенных и приказывал охранникам нести их к стене. Туда же отправлял стариков и больных заключенных. Из бани вышел шарфюрер и, заметив Бертхольда, крикнул:

– Опять освобождаешь место?

Бертхольд ухмыльнулся и крепче зажал трубку между зубов.

Когда он собрал достаточно заключенных, охранники выстроили их в шеренгу; тех, кто не мог стоять сам, держали остальные. Бертхольд тщательно пересчитал их.

– Ровно тридцать два, – доверительно сообщил он охранникам и повел шеренгу за собой.

Охранники вынуждены были идти следом. Они не решались смотреть друг на друга, зная, для чего их сейчас используют.

Янковский, пошатываясь, вышел на дождь и холод.

Чемодан исчез!

Гефель, поджидавший поляка, быстро закрыл ему рот ладонью и прошептал:

– Молчи! Все в порядке!

Янковский понял, что должен вести себя тихо. Он уставился на немца. Тот заторопил его:

– Забирай свое барахло и проваливай!

Гефель бросил Янковскому на руки его тряпье и нетерпеливо втолкнул его в ряды тех, кого после бани отводили на вещевой склад, где им меняли грязную одежду на чистую.

Янковский засыпал немца словами. Тот не понял поляка, но почувствовал, что за этим словоизвержением скрывается глубокая тревога, и успокоительно похлопал его по спине.

– Да-да! Все хорошо! Иди, иди!

Втиснутому в строй Янковскому осталось только шагать с колонной.

– Ничего худо? Совсем нет худо?

Гефель отмахнулся:

– Ничего худого, совсем ничего худого…

В шестьдесят первом блоке Малого лагеря, в инфекционном бараке, лежали тысячи умирающих. Всех заключенных Малого лагеря с симптомами дизентерии, сыпного и брюшного тифа или другого смертельного заболевания отправляли в инфекционный барак. Старостой этого блока был поляк Йозеф Цидковский, хороший, тихий и набожный человек. Еще несколько польских заключенных помогали ему ухаживать за больными. Но они мало что могли сделать для них, кроме как ждать их смерти, чтобы затем сложить покойников позади барака. Во время вечерней переклички за трупами обычно приезжал грузовик и отвозил в крематорий.

В этот раз время вечерней переклички еще не наступило, а позади инфекционного барака уже стоял грузовик с откинутыми боковыми стенками, внутри лежало с десяток голых трупов.

Папа Бертхольд был за работой.

Из отобранных тридцати двух человек осталось менее двадцати. Голые, сгорбленные, дрожащие и испуганные, они стояли перед запертой дверью.

Бертхольд находился в отдельном кабинете. Внутри размещался небольшой стол и табурет, на столе – большая коричневая медицинская бутыль. Бертхольд в белом врачебном халате стоял перед табуретом и держал в руке шприц, перед ним лежал голый труп.

Он подошел к задней двери и постучал по ней носком сапога. Вошли два польских санитара, подняли и вынесли труп. Бертхольд закрыл за ними дверь, прошел к передней двери, так же носком сапога постучал по ней и в ожидании уселся на табурет. Снаружи охранники подали следующему раздевшемуся заключенному безмолвный знак заходить внутрь. Новичок взглянул на них вопросительно, в ответ те кивнули и натужно улыбнулись.

Папа Бертхольд тоже улыбнулся, когда ничего не подозревающий заключенный переступил порог кабинета. Жестом он приказал ему бросить вещи в кучу одежды, лежавшей в углу. Посасывая трубку и дружелюбно кивая головой, подозвал к себе раздетого заключенного.

Какими худыми были его руки и ноги…

Вздохнув, папа Бертхольд покачал головой, взял обнаженного человека за руку и утешающе похлопал по ней. Щелчком пальцев он указал на коричневую бутыль на столе и посмотрел на голого человека непроницаемым взглядом.

– Добже[3], – сказал он, похлопал себя по руке, кивнул заключенному обнадеживающе и взял шприц.

Он быстро и умело сделал укол в артерию на сгибе локтя, тут же снова наполнил шприц и положил его на стол.

[2] Капо – узники, руководившие деятельностью различный рабочих бригад и команд. Назначались руководством лагеря в рамках «самоуправления». – Прим. перев.
[3] Хорошо (польск.).