Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах (страница 8)

Страница 8

плоские растения

В день, когда мы пошли в Национальный гербарий – охлаждаемое помещение без окон, где стоит более шестисот застекленных металлических шкафов и хранится более миллиона обработанных образцов, – небо окрасилось в сиренево-серый цвет. Снаружи громоздились и разбухали темные грозовые тучи. Внутри, в глухом зале с климат-контролем, собрались мы, из-за белых перчаток на руках похожие на мимов. Перед нами на длинном столе, в строгом порядке, идеально ровные, будто только что из-под мультяшного катка, лежали «заранее отобранные экземпляры» растений. Мутовки листьев, сорванные, высушенные и придавленные к листу бумаги. Цветки, распластанные в момент самого пика цветения.

Как нам объяснили, листы гербария могли хранить «морфологию жизни», и нам предложили получше рассмотреть подготовленные гидом артефакты. Красиво аранжированные, они выглядели несколько странно. Для маленькой водоросли лист бумаги, в центре которого она располагалась, казался чересчур огромным, для объемистого одуванчика, растянутого под узкими тканевыми ленточками, – слишком тонким. Я обратила внимание на декоративный узор старательно уложенных по всей площади бумаги листиков-щупалец альпийского цветка, – слабая попытка человека разрушить иллюзию прозаичной деловитости, намек на напряженность хранителя, пытавшегося приглушить влияние искусства и любви.

Когда мы разглядывали по очереди все экспонаты, я почувствовала, сколь ограниченны возможности хранилища. Идентификация растений начиналась с волюнтаристского разрыва жизненных связей растения с локальными условиями и родной экосистемой. Выдернутые из контекста и привычной среды обитания («круга», по выражению Эмили Дикинсон) растения оказались в чужеродной обстановке. Очищенные от малейших примесей земли и песка.

Я видела, что художница маори, стоявшая рядом со мной, боролась с желанием коснуться рукой в перчатке бледного сухого растения с ее родины – из Фангары, из Новой Зеландии. Вид у нее был восхищенный и вместе с тем растерянный, и я чувствовала себя так же. Где жужжание насекомых, где порхающие птицы, теплая и влажная дымка, поднимающиеся от земли ароматы?

Мы ждали, что растения вот-вот переменят свое положение, в котором они застыли по чужой воле. В этом странном саду мы ждали, что растения вдруг начнут двигаться. Чтобы освободиться.

В основе создания хранилища лежит идея о возможности разделения – то есть убежденность в том, что одну жизнь можно отделить от другой. Воплощение логики архива – это превращение мира со всеми его хитросплетениями в музей плоских растений.

Наш гид сняла очки и протерла их краем цветастой блузки.

– Если так дальше пойдет, – сказала она, – роль гербария станет совсем другой.

Она взяла пушистый комочек зафиксированного на бумаге лишайника и высоко подняла его на ладони, как на постаменте.

– Это лишайник с альпийского высокогорья, которое за последние тридцать лет пережило значительное повышение температуры и загрязнение атмосферы, – объяснила она. – Он рос тысячелетиями, дюйм за дюймом. В то время как раньше хранилище было местом сухой таксономии, сейчас идентификация видов используется для систематического описания критически важных сдвигов – в данном случае разрушения горной экосистемы, которое по-другому, возможно, упустили бы из виду или вовсе не заметили. Природные сезоны и растения потихоньку уходят из своих районов.

Она предложила нам ознакомиться с последними исследованиями натуралистов-любителей, утверждавших, что никто не знает, какие данные в конце концов окажутся важными, что мы можем лишь наблюдать за происходящим на Земле, уделяя пристальное внимание изменениям ландшафта. За изменениями в процессах на уровне семени, злака, жилки листьев, почки и плода. Мне показалось, она сама была смущена – а главным образом ошеломлена – тем, что хранилище обладает столь мощной доказательной силой.

Маленькие и аккуратные. Хрупкие и придающие сил. Я подумала, каково это – быть пришпиленным к бумаге, пришвартованным так, чтобы не унесло ветром. Я смотрела на тяжелые металлические двери и чувствовала, как меняются оттенки моего отношения к хранилищу. Первой моей реакцией был шок от чуть ли не агрессивной обособленности экспонатов. Но постепенно я начала смотреть на природу как на единую гармоничную систему, начала лучше понимать характер и глубокий смысл каждого отдельного неотъемлемого элемента ландшафта. Хранилище как стенд с фотографиями актеров и комментариями к ним в театральном фойе.

* * *

Подумав, что маму могут заинтересовать подробности, я в тот же день послала ей фото из хранилища, на что она сказала, что раздавленные растения выглядят «так, будто они одеревенели от засухи». А потом, словно это я превратилась в растение и иссохла от жажды, посоветовала мне поискать, где бы искупаться, а лучше «как следует поплавать».

В ту ночь, словно по заказу, поступившему по материнской линии, пошел дождь. Всё почернело и заблестело.

свет

Я проснулась рано и увидела на крытой веранде нашу двадцатисемилетнюю руководительницу группы, радующуюся ласковому дождю. На ней была футболка с надписью «необщительна, но готова поговорить о растениях». Несколько дней назад, когда мы гуляли среди посадок полевых цветов, я заметила на ее руках сыпь от солнца. Почесывая покрасневшие места на шее, она объяснила, что в дождь аллергия на природные факторы мучает ее меньше. Ребенком она обожала сидеть у окна и смотреть на их домашний сад, укромный, но весьма живописный уголок природы, где она росла, точно комнатный цветок. Теперь она художник перформанса, и в ее квартире-студии в Альберте помещается больше семисот спасенных и вылеченных домашних растений – либо доставшихся ей от умерших или заболевших хозяев, которые больше не могли ими заниматься, либо украденных из негостеприимных офисов. «Мои сотрудники», – говорила она.

Несколькими часами позднее мы прибыли в Лаврентийский лес, планируя завершить там нашу экспедицию. Нас ожидала встреча с художницей из французской части Швейцарии, которая прославилась фотографиями деревьев, выросших на пепле Освенцима. Birken по-немецки значит «береза». Своим другим названием – Аушвиц-Биркенау – этот концлагерь обязан окружавшим его белым березам. Вскоре после окончания коммунистического периода в Польше художница начала ходить по лагерям. Что значит для деревьев продолжать дело жизни в таком обезлюдевшем месте, каким образом можно транслировать значимость и биополе этого места, так «остро ощущаемые» многими посетителями, если фотографии не передают их адекватно?

Теперь художница поселилась вместе со своим партнером в горном районе на юге Квебека, в простом, но элегантном деревянном доме, поставленном в большой роще среди красных дубов и белоствольных сосен. Под кронами деревьев расстилались плотные коврики субтильных растений, огороженные столбиками с веревкой, чтобы их не топтали. Художница сказала, что эти нежные сообщества – красный триллиум, клинтония, кандык и увулярия (возраст некоторых из них перевалил за сотню лет) – обладают большей способностью к воспроизводству и выживанию, чем отдельно взятые виды.

Нежные сообщества. Наверно, это мы и есть, подумала я, глядя на своих стоявших в лесу попутчиков – художников из ближних и дальних краев в возрасте от двадцати до семидесяти, бездетных и имевших детей, «благородных» разбойников, рассматривавших кражу плодов с семенами и черенков из частных садов как общественно полезное деяние, следовавших мудрым предписаниям древних и туземных фармацевтов и ценивших растения за лечебные свойства. Мы провели неделю в сотрудничестве с лесом, окруженные невидимой нитью, в постоянном взаимодействии друг с другом. Восемь не связанных родством, объединенных только шапочным знакомством организмов, полагавших «маленькие цветочные радости» свидетельством неуязвимости вечно вращающейся Земли, недремлющей перед глобальной угрозой коричневой чумы, апокалиптическими новостями о потопах, ураганах и неминуемом экологическом коллапсе.

Чем дольше мы оставались в лесу, тем сильнее я ощущала погруженность в ритм жизни деревьев, теряя счет дням и часам. Я закрывала глаза и тихо стояла, прислушиваясь к потрескиванию гнущихся ветвей, стараясь представить себе скрытые коммуникации грибниц и корневых систем, распространившихся, будто вселенная, по всему подземному миру. Я хотела вникнуть в работу невидимых подземных сил, в то, как грибные гифы и расползающиеся корни передают во все стороны глубоко в почве сигналы бедствия и предложения образовать связи.

Художница привела нас к себе домой и угостила японским зеленым чаем. На подносе, который она принесла и поставила перед нами, позвякивали маленькие чашечки. Она предложила нам сесть на пол, на подушки рядом с проектором.

Одно время, сказала художница, она делала отпечатки растений, используя метод фотографии в электромагнитном поле и эффект Кирлиана. Получались как бы оптические изображения листьев, наподобие лучистых заряженных солнц с пылающими, светящимися краями.

Ее замыслом было визуализировать связи и взаимоотношения между растениями, когда между ними возникает близость. «Мы увлеченно исследуем внутреннее строение всего на свете с помощью высоких технологий визуализации, – пояснила она. – Но когда мы увидим связи в действии и что на самом деле исходит от каждого живого организма, произойдет настоящая революция».

Ее задачей было изучить границы материального мира. С чего начинается и где кончается вещество? На этих ее словах я вдруг задумалась о том, какое ничтожное расстояние отделяет мою кожу от кожи моих соседей. Наши колени почти соприкасались. Волоски шевелились. Я представила себя в ореоле дрожащей световой каймы. Я подумала о наших аурах, разлетающихся в разные стороны и сталкивающихся вопреки смешной иллюзии самодостаточности.

Электромагнитное излучение было очень мощным, сказала художница, из-за чего у нее развился рак. Тут я поняла, что она носит парик. Кто-то спросил, намерена ли она прекратить работу со световыми полями, и она ответила отрицательно. Можно было бы уменьшить риск, но с покорностью получившей дозу радиации Марии Кюри она решила, что это было необходимой платой за исследования. Она видела своей миссией изменить застывшую картину мира, выстроенную по законам картезианской логики. Только за счет опасных частот, токов и радиоволн можно было размыть границы древней истории и доказать, что биологическое вещество не упаковано в запечатанный сверток, а напротив – изменчиво и проницаемо.

Для того чтобы зафиксировать нечто недоступное человеческим органам чувств и получить доказательства всепроникающей жизненной силы, она создавала так называемый «энергетический гербарий». Она мечтала о том, чтобы ее фотографии были выставлены в парижском Национальном музее естественной истории.

Пока художница говорила, я вся извертелась на своей подушке, будто ребенок, которому невмоготу сидеть на месте. Ее рассказ увлек меня, однако я никак не могла успокоиться, словно мое тело извивалось от усилий что-то понять. Каким-то образом это было связано со всеми этими играющими границами и навязшими в зубах «взаимозависимостью» и «симбиозом».

Мне в голову пришла мысль о возбуждении, которое ощущаешь, если случайно коснешься того, кто тебе нравится, – кажется, воздух наэлектризован. Но кроме того, я начала понимать, как искажаются портреты и воспоминания, если не удается обозначить «мою» и «твою» зоны, какими несуразными становятся точные описания и картины, если нет индивидуальностей, личных пространств, изолированных от чудес и крушений мира; что такое «я», если все мы – просто распадающиеся на элементы свет и энергия?

В хранилище нам показывали отдельно взятые экземпляры, а художница повернула нас лицом к воодушевляющей панораме активной жизни. Под конец она призналась: «Многое еще непонятно, многое трудно объяснить».