Татьяна, Васса, Акулина (страница 6)
Правит Васса усталого жеребца к ручью в неглубоком овраге, уже лениво он идет, хоть и осторожно, вдоль колючих кустов. Сарафан бывший Маремьянин, укороченный маменькой, промок от росы и конского пота. Наврут потомки про сарафаны! В юбке ходила Васса, в юбке на широких проймах-лямках с рубахой под забив; сарафан – это праздничная одежка. Если бы могла, так бы этих беспамятных потомков словом приложила, но не услышат ведь, вот беда!
Наплюем, сотрем-забудем! Речь о чудесной ночи Ивана Купалы, где Васса оседлала, считай, угнанного дикого конька и почти его объездила. Подол парадного (бывшего Маремьянкиного) сарафана задрался выше некуда – до середины бедра Вассы, незагорелые коленки обнажились, перламутром сверкают. Наплевать, не видит никто. Коса у Вассы, хотя и туго затягивала, льняным жгутом перевязывала, – развилась, медью горит, переливается тяжелым металлом. Медь – это тяжелый металл? Подскажи, Менделеев! Не подскажет, мал еще. Или не родился вовсе?
Разговаривает с конем Васса, увещевает его, хвалит. Жеребец пофыркивает, мотает башкой вверх-вниз, соглашается: да, молодец я, правильно говоришь!
Тропинка у них среди кустов узенькая, однорядная. Но кому навстречу-то ехать?
Задурил тут жеребец, взвился на дыбы, заржал – Васса еле удержалась, потому как неожиданно.
– Да чего хоть ты, матушка моя? – удивилась Васса и тотчас поняла.
На дорожку из-за поворота, словно только что родилась из куста черной бузины, выступила красавица кобыла. Белая-серебряная, как луна, а на кобыле – седой-серебряный барин. Васса тотчас его узнала, хотя видела мельком пару раз, не больше.
У кобылы грива кокетливо и бестолково подстрижена, а у барина так же смешно подстрижена борода. Никогда Васса такой бороды не видала. Пусть и серебряной. Развернула она жеребца, сама удивилась, как ей удалось это сделать на узкой тропе, и рванула прочь, в поле. К табуну, к сопливому парнишке и ребятам, что уже давно вернулись, подглядев все, что можно подглядеть на «взрослом» гулянии, и в полудреме лежали в траве подле лошадей.
Не поняла Васса, почему испугалась встречного всадника; инстинкт, как у лисы или другого зверя лесного, а хоть и домашнего, сработал.
Тихонько Васса вернулась домой, улеглась в сенном сарае на дворе. Хорошо, что старшего братика не было еще, никто не услышит, что от нее пахнет не купальским костром, а конским потом. Бог не выдаст, свинья не съест! Если тятенька все же заметит и станет ругаться, то это лишь поздним утром. Рано ее не разбудят, законная праздничная ночь дарует льготы своим ревнителям и на следующее утро. Пусть бабка Анна приговаривает: «Спать или гулять – одно выбирать!» – но и бабка постарается утром не шуметь возле сарая.
Васса перед сном подумала о том, что барин, как обещал, даст ей рубль серебром: увидел же, что жеребца объездила. Хотела помечтать, на что она потратит этот рубль. А может, барин худое задумал: накажет ее, прикажет выпороть за то, что чужого дорогого коня взяла? Недолго испортить коню спину-то, тем более, девке неотесанной? Но додумать до конца не успела: уснула, как в ласковую летом Волгу нырнула. Прямо в нарядном Маремьянкином сарафане.
Отец на следующий день не ругался, ходил, задумчиво поглядывал на дочку. Маменька и вовсе в землю смотрела, лицо платком занавешивала.
– Плохо дело, – решила Васса, едва поплескав водой в непроснувшиеся глаза. Никак не хотели они открываться! Бывало, она и коров доит, и бабке Анне воду ведрами носит поутру, а глаза все спят.
Дело неважнецкое, если родители уже на другой день после купальского гуляния как не в себе. Вряд ли получили весть про рубль серебром за объездку жеребца – это была бы добрая новость! Из-за отлучки в ночное серчают? Но мальчишки ее не выдадут. Разве кто из деревенских увидал? Тоже сомнительно, чтобы так скоро наябедничали. У однодеревенцев дела, особенно по утрам, некогда утром сплетничать. Тут наверняка барский каприз всему причиной. Только каприз ждать не может до вечера, до окончания срочных дел. А что такое барский каприз в отношении Вассы? Барин к себе потребует, на баловство. Видать, приглянулась ему Васса на узкой тропиночке, на коне гнедом… А и наплевать, после сам замуж выдаст и приданым снабдит. Боялись мы его!
Барин у них был старик, лет уже пятидесяти, может, и больше – по барам-то не разберешь, сколько им годов. Сильной обиды (на целую ночь греха) от него не стоило опасаться. И богобоязненный – страсть. Но кому это мешает в баловстве-то?
Родители молчали два дня, до воскресенья. Васса уже подзабыла купальскую ночь и свой мелкий грех. Но в воскресенье Акулина начала плакать еще до обеда, только за столом и прервала слезы.
После обеда отец облизал ложку, положил на стол, помолчал – никто не посмел встать из-за стола вперед него – и сказал как отрезал:
– Значит, отдаем тебя, Васютка, замуж. Сразу после Петровского поста.
– А как же рожь, тятенька? – не утерпела Васса. После петровок, Петровского поста, и сенокоса надо было жать рожь, чего Васса не любила, но понимала нужду. Да и свадьбы обычно не справляли об эту пору.
Этот вопрос Сергея почти спас, дал ему возможность отбросить скамью, сдернуть со стола скатерть, пошвырять сколько-то легкой утвари на пол и даже поучить-потаскать за косы сперва Акулину – за русые две, а уж после Вассу за рыжую одну, девичью, чуть-чуть. Наивный вопрос дочери дал выход беспомощному гневу. Но горе его не унялось. Сергей вышел вон, побренчал чем-то неожиданно звонким в сенях и после долго еще пинал кочки за двором, пока большой палец на ноге не заныл.
Акулина запинающейся скороговоркой объяснила дочери, что тем злосчастным утром отца через старосту-бурмистра вызвал управляющий барина. Лошадь туда-сюда гоняли в контору, где управляющий сидит. А с отцом, Сергеем Силуановым, и так дела непростые, долго к исповеди не ходил, чтобы в рекруты за это не записали, лета себе прибавил. Так теперь запишут, того гляди, в старообрядцы официально. Зачем это? Незачем. Семье это не нужно.
Счастье, что от позора сбереглись, от сплетен в деревне, да разговоров о ночных неположенных прогулках Вассы, о скачках на чужих лошадях. Счастье, что услал управляющий старосту, наедине в конторе с Сергеем говорили. Дескать, дочка-то у вас много воли взяла, стыд девичий забыла, традиции. Наказать бы ее по-хорошему, выпороть на людях, но барин добрый, поймет, что кровь у девки играет. Вот волей барина и выдадим ее замуж. Скоренько, от греха. А то – ишь, разгулялась, верхами по ночам!
Сергей, отец-то, хоть и кроткий, попробовал воспротивиться, твердил, что очередь в семье надо соблюсти, что они старшего сына Михайлу женить собираются! Пусть и не сильно собирались, не в это лето, во всяком случае. Говорил, что дочка мала еще. Несмотря на восемнадцать годов, ни в тело не вошла, ни росту не набрала. Но управляющий не дал прекословить, назначил день свадьбы и жениха заодно назначил. А поручителем брака барина записать не вызвался. Хотя в соседней вотчине барин, считай, чуть не на всякой свадьбе поручителем записывался.
Васса и ответила бы, что лучше уж к барину на грех ночью сходить, чем замуж. Но как такое маменьке скажешь? Только и спросила – и то много:
– Что же ночью-то барин мне о том не сказал? Виделись! Коня ему объездила, деньги за то при людях обещал. Могу отступиться от денег, если забудет обо мне.
– Дура ты, простынища, – заголосила Акулина. – Барин в Питере живет, сюда не ездит. Ты его с управляющим спутала! Барин-то у нас хороший, добрый, только старенький: верит всему, что управляющий доносит. А вот тот уж чистый аспид! Заживо сожрет-задушит!
– Кого в женихи назначили? – деловито уточнила Васса.
Акулина заплакала навзрыд:
– Рябого Кондрата из деревни что перед нами и Завражьем, считай, под городом, под самым Рыбинском.
Васса на беседы плохо ходила, подружек мало заводила, ну, о том речь раньше была. Потому не знала, что за Кондрат. Спросила, кто таков. А мать все плачет, не отвечает. Еще спросила. Мать еще раз не ответила.
Васса упорная. За день выяснила, у чужих, что Кондрат, хоть и молодой, под пару ей, и с лица неплох, разве рябой маленько, но семья плоховата в хозяйстве, потому что отец пьет, да и Кондрат не отстает. Старший брат жениха от греха отделился, чтобы тятенька общее добро не пропивал; женился, забрал свою долю и был таков. Кондрат с родителями остался и, возможно, скоро пойдет в армию служить, потому что ему вот-вот тянуть жребий в рекрутской очереди. А значит, быть Вассе солдаткой, если Кондрат жребий вытянет. Это ее порадовало. Спросила Акулину:
– Когда его заберут в рекруты? Кондрата?
Акулина реагировала неправильно, не порадовалась, а сызнова принялась плакать.
– Кто же знает, дочушка! Может, через год, может, через три.
Вассе не повезло: мужу надели красную шапку только через семь лет после свадьбы.
У Вассы случались черные дни. Как у всех баб – много их было. Но счет им завел день ее свадьбы, которую гуляли в доме мужа, а не у ее родителей, как обычно бывало. Акулина обрядила дочку в несколько юбок под парадной одежей – чтобы казалась дороднее, краше, солиднее. Но что те юбки, их же придется снимать! Васса знала, что должно произойти, когда молодых отвели в холодную горницу в торце сеней, приготовленную для новобрачных.
Тут как раз свезло: летом даже в этой горнице с тонкими стенами было тепло. Мягкий тюфяк, набитый душистым сеном. Кружевные подзоры по низу лежанки. Отбеленное полотно простыни на тюфяке – она ни разу не спала так роскошно, как барыня. Но она не ждала, что будет так больно, когда сняла с молодого мужа сапоги и легла рядом. Васса не закричала: тут она ошиблась, надо было кричать. Стерпела, как терпела всякую боль. И еще терпела. И еще.
Муж ласково с ней говорил, как умел ласково. А после она встала с постели, и крови на белой рубахе не проявилось.
Муж совсем неласково оттаскал ее за косы, уже переплетенные надвое по-бабьи из одной девичьей, прямо в горнице оттаскал, тыкая лбом в высокий порог. Васса терпела, не выла. Кровь наконец проявилась – потекла со лба на щеки.
Гости продолжали гулять, их голоса звенели в избе, текли по сеням, просачивались в горницу. Муж приоткрыл дверь, размазав босой ступней кровь на пороге, и позвал свекровь. Почему-то свекровь, хотя положено было звать сваху. Позвал тихо, но та прибежала, словно ждала рядом. Свекровь нехорошо оглядела новенькую невестку, толкнула на постель и полезла ей под рубаху.
Васса не думала, что умрет со стыда, она про себя тихонько прикидывала, как порешит свекровь при первом удобном случае: зарежет серпом, утопит в колодце или стукнет камнем на пашне на следующий год. Однако случилось чудо: свекровь нашла-таки капельку крови и напустилась на нее, правда, без кулаков:
– Не должно девкам мальчишеские замашки иметь! Видишь, что бывает! Могли за гулящую тебя счесть!
Свекровь же и решила проблему, прогнав ненужных свидетелей: принесла куренка, велела Кондрату оторвать тому голову, ведь женщинам нельзя бить птицу, измазала куриной кровью рубаху Вассы.
Утром, на второй день свадьбы, подметая по обычаю пол в избе и собирая нарочно рассыпанные монетки – дар для молодой, Васса щеголяла окровавленным подолом белой рубахи к удовольствию всех свидетелей: оставшихся ночевать гостей и постоянных жильцов, ее новой семьи. А если кто шептался не к месту, свекровь того не щадила, гнала с бранью.
Васса поняла, что уживется здесь: ей было в новинку, что в дому командует женщина, и свекровь она полюбила чуть ли не пуще матери.
Васса готовит щи. Рано, едва рассвело. В окна, холстом затянутые по случаю лета, еще и лучик не пробивается, так, рассеянный тусклый свет. Печь растоплена, завтрак – вчерашние пресные лепешки да разбавленное молоко – уже готов. Сейчас мужчины встанут, позавтракают и уйдут в поле. И Васса должна бы идти с ними, но свекровь наказала остаться: Вассе родить вот-вот. Потому, раз время есть, раз в избе осталась, Васса готовит щи. Тимьян, богородицыну траву, берет, окунает в горшок – ненадолго. Дух хороший от тимьяна, но держать до закипания нельзя, горчить станет, и запах сильный слишком. Горчицу дикую сует, тоже ненадолго. И, коль уж дома сидит, не держит еду в печи до полудня, раньше вынимает горшок со щами, чтобы не отводянели.
– Кто научил-то? – спрашивает свекровка.