Вступление в будни (страница 2)

Страница 2

Реха кивнула, она уже пожалела, что в первый же вечер начала спорить с девушкой, с которой ей придется жить еще несколько месяцев. Спустя некоторое время она сказала:

– Отвернитесь на секунду, пожалуйста. Я хочу переодеться.

– Я и так не обращаю на тебя внимания, – проворчала девушка, но все же отвернулась. Глядя на стену, она добавила: – Здесь все обращаются друг к другу на «ты». Можешь звать меня Лизой, если ты, конечно, не слишком важная.

Через некоторое время Лиза вышла из комнаты. Реха лежала в постели, скрестив руки за головой, смотрела в потолок и думала: «Комната отвратительная, совершенно не сравнится с замком. Здесь нельзя жить, здесь можно только ночевать». Голые стены с бледным узором угнетали ее, скудная мебель и ярко-белый, ничего не скрывающий колокольчик из матового стекла под потолком.

Потом вернулась Лиза, достала из шкафчика хлеб, колбасу и масло и приготовила себе нарезку на следующее утро. Потом она бросила через плечо:

– Плачешь, малышка?

– Нет, – прошептала Реха.

– Впервые так далеко от мамы?

– У меня нет мамы.

– Вот оно что, – сказала Лиза и повернулась к ней. – Умерла?

– В газовой камере, – сказал Реха громко и с такой ненавистью в голосе, что Лиза испугалась.

– Вот оно что, – повторила она. – Я не хотела… А отец-то у тебя есть? Я просто хочу сказать… ты так шикарно одета, должно быть, кто-то заплатил за это…

– Отец? Не знаю. Скорее всего, есть, – ответила Реха злобным тоном и подумала так, как она всегда думала об этом неизвестном отце, – в тех грубых выражениях, которые обычно не входили в ее лексикон: – Сбежал. Испарился. Надеюсь, погиб на фронте. Надеюсь, умер этот ариец.

Любопытная Лиза попыталась задать еще один осторожный вопрос, но Реха лежала с закрытыми глазами, с холодным и безразличным выражением лица и больше не отвечала. Лиза выключила свет и босиком подошла к кровати. Некоторое время она прислушивалась к дыханию своей соседки. В ушах у нее все еще звучал этот резкий, полный ненависти голос, и она ощутила что-то вроде отвращения к странной незнакомке с ее темным происхождением.

Лиза происходила из рабочей семьи, где было семеро детей; ее отец вернулся с войны целым и невредимым – война и фашизм не уничтожили ни одного близкого ей человека, а о страданиях других она знала только по книгам и рассказам. «В газовой камере, – подумала она. – Скорее всего, есть». Она не улавливала связи, не могла составить из кратких намеков историю, которая осветила бы ей обстоятельства жизни новой соседки, но это лишило ее сна (мой крепкий сон, и завтра в четыре утра ночь для меня закончится).

Наконец она произнесла в темноту:

– Эй, малышка… У тебя есть с собой еда?

– Нет, – удивленно ответила Реха.

– Раз так, то можешь взять у меня в шкафчике.

Она неуверенно засмеялась.

– Колбасу и мясо я ем в больших количествах.

– Спасибо большое, – поблагодарила Реха. – Это очень мило с твоей стороны. – Она догадывалась, что происходит с Лизой. Она достаточно часто замечала, как смущались другие люди, как неловко и скованно они вдруг начинали вести себя, когда слышали о матери Рехи, как будто все они чувствовали себя частично ответственными за то, что когда-то в Германии газовые камеры были построены для евреев.

– Я задела тебя, да? Не обижайся на меня, – через некоторое время сказала Реха, но ответа не получила, и она не была уверена, услышала ли ее Лиза.

Отец Рехи был архитектором, он развелся со своей женой-еврейкой через полгода после рождения дочери. Жить с неарийкой еще в 1941 году было опасно – большинство смешанных браков было расторгнуто за много лет до этого. Его репутация и положение были поставлены под угрозу, после преследований и принуждения он в конце концов подчинился.

Реха так и не простила его и, кроме того, возложила вину за смерть своей матери на человека, чье имя она даже не произносила вслух. Дебора Гейне была доставлена в Равенсбрюк, а маленькую полукровку поместили в национал-социалистический исправительный дом. Хотя Реха и не помнила того времени, оно оставило в ней следы, и все послевоенные годы добрая забота ее учителей и воспитателей не могла стереть этих следов.

Несмотря на страх и застенчивость, Реха была вспыльчива и иногда представляла, что скажет и сделает с этим человеком, если однажды им придется столкнуться лицом к лицу. Она не знала, как выглядела ее мать, какие у нее были волосы и глаза, но была уверена, что похожа на нее.

Полячка, которая когда-то посетила интернат, сказала ей, что ее темные глаза и тонкий с горбинкой нос напоминают ей молодую Розу Люксембург, и Реха, прочитав ее замечательные тюремные письма, стала гордиться этим сходством.

Когда глаза привыкли к темноте, она снова различила очертания мебели и светлый прямоугольник двери. Бледная полоска света падала сквозь щель в оконных занавесках. «Нужно прибраться, – подумала она, – привнести в обстановку что-нибудь цветистое: несколько картин, цветы, скатерть поверх отвратительной клеенки… Лизе, кажется, все равно, поэтому она продолжает жить среди голых стен в квартире, которая и не заслуживает такого названия. Как только я получу первую зарплату…»

Но пока она строила планы, прикидывала, высчитывала – а она знала, что на самом деле делает это только для того, чтобы отвлечься и обмануть свою тоску по дому, – ее мысли уже блуждали, возвращаясь в парк с его клумбами, заросшими львиным зевом, астрами и поздними розами, обратно к «замку», и она снова увидела извилистые коридоры и мрачные лестницы и свою комнату, в которую завтра или послезавтра войдут две незнакомые девушки. Два года назад ученики устроили соревнование: они сами расписывали свою комнату – с усердием, любовью и не очень умело. В итоге они с Бетси заняли третье место, но были уверены в том, что Крамер несправедлив или, по крайней мере, что у него нет вкуса.

Она думала и о Бетси, которая вчера рано уехала в Росток, в университет, и в сотый раз спрашивала себя, не было бы разумнее и удобнее поехать в тот же Росток или в Берлин, а не сюда, на комбинат, в незнакомую и захватывающую область. «Так точно было бы легче», – подумала она.

Она хорошо помнила тот июньский день, когда Крамер позвал ее к себе. Было очень жарко, несколько недель не было дождя, небо было светло-голубым, а земля серой и потрескавшейся от засухи. Они только что пришли с поля, грязные и потные, от их одежды все еще исходил запах сена и диких трав.

Крамер сидел за своим столом, толстый, светловолосый, еще молодой, его насмешливые серые глаза были спрятаны за очками. Он словно никак не изнывал от жары, и Реха улыбнулась про себя: «Он слишком вежлив, что даже не потеет в присутствии других».

– Садитесь, фрейлейн Гейне, – сказал он. – Итак, что вы решили?

– Да, – ответила Реха. – Я бы хотела поработать год на производстве, если вы не против.

– И каком же?

– «Шварце Пумпе».

– Вы могли бы поработать где-то поблизости, например, в «Персиле» в Г. Зачем ехать так далеко, фрейлейн Гейне? Почему выбор пал на «Шварце Пумпе»?

Она минуту поколебалась, а затем, смущенно улыбаясь, произнесла:

– Потому что звучит романтично.

– Романтично, о боже… После восьми часов земляных работ вам будет не до романтики.

– …И еще потому, что он далеко, – закончила Реха.

Крамер внимательно посмотрел на нее.

– Так, значит, вы хотите стать самостоятельной?

– Называйте, как пожелаете, – вспылила Реха.

Спустя мгновение Крамер продолжил:

– Я считаю правильным и полезным, когда ученики после окончания школы год работают на производстве. Но вам, дорогая Реха, вам это не подходит, простите, что я так прямолинеен. – Он потянулся за пачкой сигарет, но снова опустил руку. Он старался не курить при своих учениках (хотя, как и любой другой учитель, был членом «Общества курильщиков»). – Боюсь, вы сдадитесь, если все пойдет не так гладко или романтично, как вы себе это представляете.

– Я не сдамся, – резко возразила Реха. – Я достаточно смелая и в полях работаю не хуже других. Конечно, я хочу стать самостоятельней, и я не хочу вечно бояться чужих людей… – Она замялась, пытаясь подобрать слова, чтобы объяснить причины своего решения.

– Вы знаете, вас никто не заставляет, – добавил Крамер.

– Я не хочу, чтобы ко мне вечно относились как к жертве нацистского режима, – сказала Реха тихо, но решительно. – Я не хочу, чтобы меня вечно жалели, лелеяли и выделяли.

– Хорошо, хорошо, – быстро сказал Крамер. – Я сделаю все необходимое. Можете идти.

Последние недели пребывания Рехи в интернате прошли с осознанием того, что этот тяжелый период скоро закончится и она безвозвратно потеряет нечто восхитительное: родину, дружбу, детство и безопасность в сложившемся коллективе.

Сегодня утром Крамер проводил ее до ворот; он протянул ей свою толстую, короткую руку и, моргая за стеклами очков, сказал непривычно сердечным тоном:

– Я не настолько самонадеян, чтобы думать, что наш интернат был для вас чем-то вроде родительского дома, Реха. Но все же… – И вдруг он использовал обращение на «ты»: – Если у тебя когда-нибудь будет серьезное горе, напиши или приходи сюда. – Он, казалось, хотел добавить что-то еще, но промолчал и ограничился тем, что пожал ей руку и помахал на прощание, когда она шла по улице, медленно, в одиночестве, то и дело поворачивая к нему голову.

«Возможно, – подумала теперь Реха, – он боялся, что я приму его прощальные слова за трогательную речь и буду над ним смеяться».

Лиза перевернулась на спину и захрапела. «Должно быть, скоро полночь», – предположила Реха, и теперь, наконец, лежа с закрытыми глазами и подтянутыми коленями в ожидании сна, она поняла, как должна была объяснить свое решение Крамеру тогда, в июне.

«Мне стоило сказать, что я умею трезво мыслить и знаю свои слабости: недостаток выносливости, боязнь любых перемен, непостоянство чувств – увы, целый список недостатков, но я постоянно пытаюсь справиться с ними. И мой шаг в неизвестность, господин Крамер – одна из таких попыток, и на этот раз я не хочу останавливаться на полпути или же возвращаться обратно. Да… Это, собственно, все, что я хотела вам сказать».

По бетонной дороге с грохотом проехал тяжелый грузовик, и яркий свет фар пронизал занавеску, проходя по потолку комнаты широкой, быстро скользящей вниз полосой. «Курт Шелле с двумя “л” со своим “Вартбургом” – весело подумал Реха, – и этот смешной, молчаливый Николаус. Уже двое знакомых, или товарищей, или как там это называется. А двое – это больше, чем можно было бы пожелать за первые полчаса в незнакомом городе».

Теперь Реха была вполне довольна собой – она хорошо обдумала все принятые решения и, как это часто бывает, уже настроилась на принятие новых и наконец уснула, немного успокоенная и очень уставшая. В ее голове образы мокрых от дождя лиц плавно перетекали друг в друга, сменяясь видом серого вокзала и стоящего перед ним дрожащего от страха человека, который, казалось, вот-вот упадет в обморок.

3

Николаус включил свет; куда бы он ни повернулся, его взгляд падал на кактусы: несколько десятков горшочков с округлыми, как шарики, стеблями и гротескными сочленениями, выпуклыми петушиными гребнями, узкими зелеными язычками и белыми чешуйками; на каждом горшке была прикреплена плоская деревянная табличка, на которой было написано латинское и немецкое названия растения.

Они стояли пирамидой на деревянных подставках, на подоконниках, на тумбочках и даже на краю шкафа. Николаус, глядя на них, вздохнул.

«Человек явно заинтересован растениями, – подумал он. – Хорошо хоть мою кровать не заставил».

Он вспомнил вечера со старым другом своего отца; этот человек, с тех пор, как вышел на пенсию, с ужасающей страстью занялся разведением кактусов. Если его не остановить, он мог бы рассказывать о своих кактусах без перерыва в течение пяти часов; они, если верить ему, всегда должны были вот-вот расцвести.