Книжный вор (страница 13)
Когда Лизель стала протискиваться вперед, послышался какой-то треск, и она решила, что костер уже занялся. Но нет. Звук был от оживленной толпы, бурлящей, взбудораженной.
Начали без меня!
И хотя какой-то внутренний голос шептал ей, что это преступление – в конце концов, три книги были у нее самой большой драгоценностью, – ей обязательно хотелось увидеть, как загорится куча. Она не могла удержаться. По-моему, людям нравится немного полюбоваться разрушением. Песочные замки, карточные домики – с этого и начинают. Великое умение человека – его способность к росту.
Боязнь не увидеть главного схлынула, когда Лизель нашла брешь в телах и сквозь нее увидела холм греха, все еще нетронутый. Его тыкали, поливали и даже плевали на него. Он показался Лизель никому не нужным ребенком, брошенным и растерянным, бессильным изменить свою участь. Никому он не нравится. Взгляд в землю. Руки в карманах. Навеки. Аминь.
Части и крошки продолжали осыпаться к подножию, а Лизель выискивала Руди. Где же этот свинух?
Небо, когда Лизель посмотрела вверх, ежилось.
Фашистские флаги и форменные рубашки возносились по всему горизонту и кромсали обзор всякий раз, когда Лизель пробовала заглянуть через голову какого-нибудь ребенка пониже. Все было тщетно. Толпа как она есть. Ее было не раскачать, сквозь нее не протиснуться, ее не убедить. Каждый с толпой дышал и пел ее песни. И ждал ее костра.
С помоста какой-то человек потребовал тишины. На нем была коричневая форма с иголочки. От нее, можно сказать, еще не отняли утюг. Началась тишина.
Его первые слова:
– Хайль Гитлер!
Его первое действие: салют фюреру.
– Сегодня прекрасный день, – продолжил оратор. – Это не только день рождения нашего великого вождя, но мы снова дали отпор врагам. Мы не дали им проникнуть в наши умы…
Лизель все пыталась протиснуться вперед.
– Мы положили конец заразе, которая распространялась по Германии двадцать последних лет, если не дольше!
Теперь он исполнял то, что называлось Schreierei — виртуозную демонстрацию страстных выкриков, – призывая слушателей быть бдительными, быть зоркими, замечать и пресекать злодейские козни, цель которых – подло заразить прекрасную родину.
– Безнравственные! Kommunisten! – Опять это слово. То старое слово. Сумрачные комнаты. Пиджачные люди. – Die Juden! Евреи!
* * *
Лизель сдалась на середине речи. Как только слово «коммунист» зацепило ее, продолжение фашистской декламации потекло мимо, по бокам, теряясь где-то в обступавших Лизель немецких ногах. Водопады слов. Девочка, барахтающаяся в потоке. Лизель снова задумалась. Kommunisten.
До сих пор на занятиях в БДМ им говорили, что немцы – это высшая раса, но никаких других конкретно не упоминали. Конечно, все знали о евреях, поскольку те были главным преступником в смысле разрушения германского идеала. Однако ни разу до сего дня не упоминались коммунисты, несмотря на то, что люди с такими политическими взглядами тоже подлежали наказанию.
Ей надо выбраться.
Впереди Лизель абсолютно неподвижно сидела на плечах голова с расчесанными на пробор светлыми волосами и двумя хвостиками. Уставившись на нее, Лизель снова бродила по тем сумрачным комнатам своего прошлого, и ее мать отвечала на вопросы, сделанные из одного слова.
Лизель видела все это так ясно.
Изголодавшаяся мать, пропавший без вести отец. Kommunisten.
Неживой брат.
– И теперь мы говорим «прощай!» всему этому мусору, этой отраве.
За миг до того, как Лизель Мемингер с отвращением развернулась, чтобы выбраться из толпы, сияющее коричнево-рубашечное создание шагнуло с помоста. Приняв от подручного факел, человек зажег кучу, которая всей своей преступностью превращала его в гнома.
– Хайль Гитлер!
Публика:
– Хайль Гитлер!
Толпа мужчин двинулась от помоста и окружила кучу, поджигая ее, к общему горячему одобрению. Голоса карабкались по плечам, и запах чистейшего немецкого пота, что поначалу сдерживался, теперь струился вовсю. Он обтекал угол за углом – и вот уже все плавали в нем. Слова, пот. И улыбки. Не стоит забывать про улыбки.
Посыпались шутливые замечания, прошла новая волна «хайльгитлера». Знаете, вот мне интересно: ведь со всем этим кто-нибудь мог лишиться глаза, повредить палец или руку. Всего-то и надо – в неудачный момент обернуться лицом не в ту сторону или стоять чуточку ближе, чем нужно, к другому человеку. Наверное, кого-то и ранило так. От себя могу сказать вам, что никто от этого не погиб – по крайней мере физически. Разумеется, было около сорока миллионов душ, которых я собрал к тому времени, как вся заваруха закончилась, но это уже метафоры. Теперь давайте вернемся к нашему костру.
Рыжее пламя приветливо махало толпе, а в нем растворялись бумага и буквы. Горящие слова, выдранные из предложений.
По другую сторону сквозь текучий жар можно было разглядеть коричневые рубашки и свастики – они взялись за руки. Людей видно не было. Только форму и знаки.
Над головами чертили круги птицы.
Они кружили, зачем-то слетаясь на зарево – пока не спускались слишком близко к жару. Или то были люди? Положительно, дело было не в тепле.
За попыткой убежать ее застиг голос.
– Лизель!
Голос пробился к ней, и она его узнала. Не Руди, но знакомый.
Лизель вывернулась и двинулась на голос, разыскивая связанное с ним лицо. Ох, нет. Людвиг Шмайкль. Вопреки ее ожиданиям, он не стал насмешничать или шутить и вообще не завел никакого разговора. Он смог лишь подтянуть Лизель к себе и показал на свою лодыжку. В суматохе ее разбили, и она темно и зловеще кровоточила сквозь носок. На лице мальчика под спутанными светлыми волосами была беспомощность. Животное. Не олень в свете фар. Ничего типичного или определенного. Просто животное, раненное в толпе сородичей, где его скоро и затопчут.
Как-то Лизель помогла Людвигу встать и потащила его в задние ряды. На свежий воздух.
Они добрели до бокового портала церкви. Найдя свободное место, остались там, напряжение спало.
Дыхание обрушивалось изо рта Людвига. Соскальзывало по горлу. Наконец он заговорил.
Опустившись на ступеньку, он взял свою лодыжку в руки и нашел взглядом лицо Лизель Мемингер.
– Спасибо, – сказал он, скорее, в рот ей, а не в глаза. Еще глыбы выдохов. – И… – У обоих перед глазами встали картинки подначек на школьном дворе, за ними – избиений на школьном дворе. – Извини – за… ну, ты знаешь!
Лизель опять услышала:
Kommunisten.
Но решила, однако, переключиться на Людвига Шмайкля:
– И ты.
После этого оба сосредоточились на дыхании, потому что говорить было не о чем. Их дело было кончено.
Кровь расплывалась по щиколотке Людвига Шмайкля.
На Лизель наваливалось одинокое слово.
Слева от них толпа приветствовала пламя и горящие книги, как героев.
ВРАТА ВОРОВСТВА
Лизель сидела на ступеньках, дожидалась Папу, смотрела на разлетающийся пепел и труп собранных книг. Все грустно. Красные и оранжевые угли были похожи на выброшенные леденцы, большая часть толпы уже исчезла. Лизель видела, как уходит фрау Диллер (весьма довольная) и Пфиффикус (белые волосы, фашистская форма, все те же разложившиеся ботинки и торжествующий свист). Теперь оставалась только уборка, и скоро никто и представить не сможет, что здесь что-то происходило.
Но можно почуять.
– Чем ты тут занимаешься?
На церковном крыльце появился Ганс Хуберман.
– Привет, Пап.
– Мы думали, ты перед ратушей.
– Прости, Пап.
Папа сел рядом, уполовинив свою рослость на бетоне, и взял прядь волос Лизель. Нежными пальцами заправил прядь ей за ухо.
– Что случилось, Лизель?
Девочка ответила не сразу. Она занималась расчетами, хотя уже и так все знала. Одиннадцатилетняя девочка – это много чего сразу, но не дурочка.
*** НЕБОЛЬШОЙ ПОДСЧЕТ ***
Слово коммунист + большой костер + пачка мертвых
писем + страдания матери + смерть
брата = фюрер
Фюрер.
Он и был те они, о которых говорили Ганс и Роза Хуберманы в тот вечер, когда Лизель писала первое письмо матери. Она поняла, но все же надо спросить.
– А моя мама – коммунист? – Прямой взгляд. В пространство. – Ее все время спрашивали про все, перед тем как я сюда приехала.
Ганс немного подвинулся вперед, к краю, оформляя начало лжи.
– Не имею понятия – я ее никогда не видел.
– Это фюрер ее забрал?
Вопрос удивил обоих, а Папу заставил подняться на ноги. Он поглядел на коричневорубашечных парней, подступивших с лопатами к груде золы. Ему было слышно, как врезаются лопаты. Следующая ложь зашевелилась у него во рту, но дать ей выход Папа не смог. Он сказал:
– Да, наверное, он.
– Я так и знала. – Слова брошены на ступени, а Лизель почувствовала слякоть гнева, что горячо размешивалась в желудке. – Я ненавижу фюрера, – сказала она. – Я его ненавижу!
Что же Ганс Хуберман?
Что он сделал?
Что сказал?
Наклонился и обнял свою приемную дочь, как ему хотелось? Сказал, как опечален всем, что выпало Лизель и ее матери, что случилось с ее братом?
Не совсем.
Он стиснул глаза. Потом открыл их. И крепко шлепнул Лизель Мемингер по щеке.
– Никогда так не говори! – Сказал он тихо, но четко. Девочка содрогнулась и обмякла на ступеньках, а Папа сел рядом, опустив лицо в ладони. Его легко было принять за обычного высокого человека, неуклюже и подавленно сидящего где-то на церковном крыльце, но все было не так. В то время Лизель не имела понятия, что ее приемный отец Ганс Хуберман решал одну из самых опасных дилемм, перед какой мог оказаться гражданин Германии. Более того, эта дилемма стояла перед ним уже почти год.
– Папа?
Удивление, пролившееся в слове, затопило Лизель, но она ничего не могла с этим поделать. Хотела бежать, а не могла. «Варчен» от сестер или Розы принять она еще могла, но от Папы взбучка больнее. Ладони отлипли от Папиного лица, и он нашел силы заговорить снова.
– У нас дома так говорить можешь, – сказал он, мрачно глядя на щеку Лизель. – Но никогда не говори так ни на улице, ни в школе, ни в БДМ, нигде! – Ганс встал перед нею и поднял ее за локоть. Тряхнул. – Ты меня слышишь?
Распахнутые глаза Лизель застыли в капкане, она покорно кивнула.
Это была вообще-то репетиция будущей лекции, когда все худшие страхи Ганса Хубермана явятся на Химмель-штрассе в конце года, в ранний предутренний час ноябрьского дня.
– Хорошо. – Ганс опустил Лизель на место. – Теперь давай-ка попробуем… – У подножия лестницы Папа встал, выпрямившись, и вздернул руку. Сорок пять градусов. – Хайль Гитлер!
Лизель поднялась и тоже вытянула руку. В полном унынии она повторила:
– Хайль Гитлер!
Вот это была сцена – одиннадцатилетняя девочка на ступенях церкви старается не расплакаться, салютуя фюреру, а голоса за Папиным плечом рубят и колотят темную гору.
* * *
– Мы еще друзья?
Где-то четверть часа спустя Папа держал на ладони самокруточную оливковую ветвь – бумагу и табак, которые он недавно получил. Без единого слова Лизель угрюмо протянула руку и принялась сворачивать.
Довольно долго они сидели так вдвоем.
Дым карабкался вверх по Папиному плечу.
Еще десять минут – и врата воровства чуть приоткроются, и Лизель Мемингер отворит их чуть пошире и протиснется в них.
*** ДВА ВОПРОСА ***
Закроются ли эти врата за ней?
Или же любезно пожелают выпустить ее обратно?
Как обнаружит Лизель, хорошей воришке нужно много разных качеств.
Неприметность. Дерзость. Проворство.
Но гораздо важнее каждого – одно последнее требование.
Везение.
Вообще-то.
Никаких десяти минут.
Врата уже открываются.