28 дней. История Сопротивления в Варшавском гетто (страница 5)
Меня встревожило, что извечный оптимист Юрек воспринял эти кривотолки всерьез. В гетто то и дело возникали слухи, будто немцы всех нас собираются уничтожить. Дескать, им мало, что мы и так постепенно вымираем от голода. Но это были именно что слухи. И Юрек обычно не придавал им никакого значения.
– Да не будет ничего такого, – возразила я. – Мы нужны немцам как рабочая сила.
Множество евреев за сущие гроши вкалывали на фабриках, как рабы, производя для немцев всевозможные товары: мебель, запчасти для самолетов, даже форму для вермахта. Отказываться от такой выгоды – безумие.
– Да, рабочие руки им нужны, – признал Юрек. – Но не четыреста с гаком тысяч.
– Но они же и из других стран евреев сюда свозят, – не уступала я. – Зачем-то же это делается – убить их можно было и на родине…
За последние недели в гетто прибыло множество евреев из Чехии и из самой Германии. Немецкие евреи польских сторонились. Считали себя выше нас. Многие из них своим могучим телосложением, светлыми волосами и голубыми глазами походили на немцев, некоторые даже были христианами, но им не повезло иметь какого-нибудь дедушку-еврея, которого они, быть может, никогда и в глаза не видели. Евреям-протестантам немцы даже разрешили привезти с собой пастора, который справлял богослужения в гетто. Каково им было, этим христианам? Ходили себе каждое воскресенье в церковь, а потом их враз выкинули из родных домов, заставили носить повязки со звездой и сослали в нашу дыру – только из-за пресловутого еврейского дедушки или бабушки. Ничего не скажешь: у их Иисуса, в которого они по-прежнему верили, своеобразное чувство юмора.
– Да, было бы логично, – согласился Юрек, – расправляться с людьми сразу, на месте.
– Но? – не отставала я.
– У нацистов логика своя.
Поневоле мне вспомнилось, как солдат ударил отца за то, что отец его не поприветствовал, а если бы поприветствовал – то все равно бы ударил. Да, логика у нацистов действительно своя, извращенная.
И все-таки мне не хватало воображения, чтобы представить себе масштабы грядущей катастрофы. Так что я заверила Юрека – а главное, себя саму:
– До этого не дойдет.
Юрек натужно улыбнулся:
– Тогда что, лишние деньги вернешь?
– Я на них кофе у поляков куплю, – ответила я и направилась к двери.
Тут старик снова от души расхохотался:
– Нет, Мира, ну как же я тебя люблю!
Выйдя из лавки Юрека, я снова нырнула в толпу. Пусть вонючая, тесная и шумная, но жизнь в гетто бурлила, и я не могла вообразить, как это оно может умереть. Отдельные люди – понятно. Может, даже многие. Но вместо каждого умершего немцы пригоняли в гетто трех новых. Пока есть евреи, будет и гетто.
Я решила: пусть слухи остаются слухами, я должна сосредоточиться на жизни, а не на смерти. Сейчас приготовлю своим потрясающий омлет из свежих яиц!
4
Не пройдя и пяти метров, я увидела низкорослого человечка в грязных обносках, скачущего на дороге. Рубинштейн.
В гетто жили сотни тысяч людей, но только троих из них знали все. Одного – презирали, другого – глубоко уважали, а над третьим потешались. Объектом всеобщих насмешек был Рубинштейн. Он прыгал по улицам, подобно ребенку. Или сумасшедшему, каковым он, вероятно, и был. Или клоуну, которым он являлся наверняка. Маленький оборванец подскочил и встал прямо передо мной. Отвесил размашистый поклон, словно он – придворный, а я – принцесса. И поприветствовал меня своим обычным выкриком:
– Все равны!
Здравый смысл, конечно, подсказывал мне, что в гетто равны далеко не все. Но каждый раз, услыхав, как Рубинштейн бормочет или горланит этот лозунг, я задавалась вопросом: а может, он прав? Особенно теперь, на фоне слов Юрека: разве не все мы равны перед лицом того ада, в котором живем, и якобы грозящей нам гибели? И богатые, и бедные. И молодые, и старые. И сохранившие рассудок, и выжившие из ума.
Да и немцы тоже – разве они нам не ровня, какой бы властью над нами ни обладали? В конце концов, война еще очень далека от завершения, мир им покорился далеко не весь, и каждый из них точно так же в любой момент может погибнуть.
Надо сказать, что Рубинштейн единственный из всего гетто ничуть не боялся немцев. Сталкиваясь с эсэсовцами, он скакал вокруг них так же, как вокруг нас. При этом указывал на них, на себя и смеялся: «Все равны!» И так до тех пор, пока эсэсовцы не начнут тоже смеяться и повторять: «Все равны». То ли их это забавляло, то ли где-то в глубине души они чувствовали то, чего никогда не признали бы вслух: что они в этом мире так же уязвимы, как мы.
Может, не такой уж он и сумасшедший, этот Рубинштейн. Может, он, наоборот, мудрец и потому не испытывает перед немцами страха. Вполне возможно, наш страх для него так же смешон, как для нас – его безумие.
Рубинштейн огляделся, словно клоун на арене, присматривающий жертву для своих проделок. И внезапно расхохотался. Я проследила за его взглядом: на другом конце улицы появился эсэсовский патруль. Рубинштейн, наверное, единственный из евреев мог смеяться при виде эсэсовцев. Проскакав еще пару метров, он остановился перед лавкой Юрека и крикнул так громко, что старик должен был услышать даже через стекло:
– Гитлер – говнюк!
В окно видно было, как вздрогнул Юрек, стоявший за своей пыльной кассой.
– Гитлер, – орал Рубинштейн, – трахает свою овчарку!
Юрек запаниковал. Прохожие отхлынули от Рубинштейна. Мне тоже стало не по себе. Если эсэсовцы услышат эту околесицу…
Я бросила на них взгляд, но сумасшедшего – а он все-таки точно сумасшедший, иначе почему творит такую дичь? – патруль пока не заметил. Мне стало любопытно, я остановилась, напрочь забыв одно из главных правил выживания: любопытство никогда – никогда-никогда! – до добра не доводит.
– Как бы с такой псиной не остаться без дрына! – не унимался Рубинштейн.
Юрек торопливо похватал продукты с витрины: ветчину, хлеб, масло. Выбежал на улицу, сунул все это добро Рубинштейну в руки и рявкнул:
– Тихо ты!
Юрек до полусмерти испугался, что нацисты пристрелят не только Рубинштейна, но и хозяина лавки, перед которой выкрикивается такая чудовищная крамола. Несмотря на опасения, что всех нас скоро перебьют, сложить голову прямо сегодня старику явно не хотелось.
Рубинштейн ухмыльнулся:
– Я еще варенье люблю.
– Ах ты… – Глаза у Юрека яростно сверкнули.
Тут наконец и до меня дошло: выходка Рубинштейна – это такое изощренное вымогательство.
– А не то крикну, – Рубинштейн ухмылялся все плотояднее, – что ты тоже хочешь переспать с Гитлером!
Старик-торговец от такого бесстыдства потерял дар речи.
А Рубинштейн повернулся к солдатам, приставил ладони ко рту на манер рупора и прокричал:
– Юрек хочет пере…
Эсэсовцы раздраженно покосились в нашу сторону. Тут уж и я струхнула. Дура набитая, давно пора отсюда убираться!
Юрек молниеносно зажал Рубинштейну рот рукой и прошипел:
– Получишь ты свое треклятое варенье!
Вымогатель удовлетворенно кивнул. Юрек убрал руку, и Рубинштейн приложил палец к губам в знак того, что будет молчать.
Эсэсовцы больше не обращали на нас внимания. Пыхтя, Юрек метнулся в свою лавку и вернулся с большой банкой.
О-хо-хо, никогда я так не радовалась при виде варенья!
– Клубничное! – возликовал Рубинштейн и тут же залез пальцами в банку. Зачерпнул горсть варенья и с наслаждением запихнул себе в рот.
Прямо скажем, не самое аппетитное зрелище на свете.
Улыбнувшись, Рубинштейн предложил мне тоже угоститься из банки. Я бросила взгляд на Юрека: с одной стороны, мне не хотелось его обижать, с другой – как давно я не ела клубничного варенья! На черном рынке оно почти по цене масла идет. Старик вздохнул:
– Ой, Мира, да не менжуйся! Главное, что этот псих заткнулся.
Как только Юрек скрылся у себя лавке, я запустила руку в банку и закинула в рот здоровенную порцию варенья. И мне было совершенно все равно, что Рубинштейн уже успел покопаться в нем своими грязными пальцами. Какая вкуснотища!
Смакуя восхитительную ягодную сладость, я подумала: никакой Рубинштейн не сумасшедший, а самый хитроумный из нас из всех.
– Может, мне к тебе в ученицы пойти? – в шутку спросила я.
– Давай, – усмехнулся коротышка. – Научу делать так, чтобы богатенькие евреи угощали тебя обедом из пяти блюд.
– Полезный навык! – рассмеялась я.
Впору учиться у сумасшедших… А ведь я хотела изучать медицину.
Рубинштейн сунул язык в банку с вареньем и принялся ее вылизывать. Тут уж у меня пропала всякая охота лакомиться.
– А ты правда веришь, – спросила я, – что мы все равны?
Он оторвался от банки. Красное варенье капало с подбородка.
– Конечно. И все свободны.
Он что, издевается?
– Весьма своеобразный взгляд на вещи, – сказала я.
Рубинштейн вдруг резко посерьезнел:
– Да нет, самый естественный.
Сейчас он не походил ни на сумасшедшего, ни на клоуна, а скорее на мыслителя, нашедшего истину.
– Каждый волен сам решать, каким человеком быть.
И пристально заглянул мне в глаза:
– Вопрос, малышка Мира, в том, каким человеком ты быть хочешь?
– Человеком, который выживет, – буркнула я.
– Ну на смысл жизни это, по-моему, не тянет, – отозвался клоун. Потом засмеялся – не надо мной, а просто так – и поскакал прочь со своей добычей, оставив меня один на один с вопросом: каким же человеком я хочу быть?
5
Я поднималась по лестнице дома 70 по улице Милой. На ней было не протолкнуться. И не потому, что много народу стремились в свои квартиры, нет – для многих лестница была единственным пристанищем. На площадках спали целые семьи, ели прямо на ступеньках выданный хлеб и тупо пялились в разбитые окна, которые никто не чинил.
Когда нацисты организовывали гетто, им было совершенно все равно, найдется ли в нем место для такого количества людей. Жилья не хватало даже близко. В каждом доме ютились целые орды: в комнатах, на чердаках, на лестницах, в сырых, холодных подвалах. Сейчас, весной 1942 года, в Варшаву стали свозить евреев из других стран, и с каждым днем народу становилось все больше.
Нашей семье при переезде повезло (ага, повезло иметь достаточно денег): мы получили отдельную комнату. До переселения в гетто мы жили в просторной пятикомнатной квартире. Но она досталась бездетной польской паре, которой к тому же очень по вкусу пришлась наша мебель. С собой разрешалось взять только тележку с несколькими чемоданами. С этой-то тележкой мы и влились в фантасмагорический марш многих тысяч евреев по улицам Варшавы. Наше шествие за стены охраняли немецкие солдаты. Из-за оцепления на нас глазели поляки – они толпились на тротуарах, льнули к окнам и, похоже, ничего не имели против того, чтобы их район был «очищен».
Когда мы вошли в наше новое жилище на улице Милой, дом 70, мама разрыдалась. Одна-единственная комната. На пять человек. Кроватей нет. К тому же окно разбито. У отца тоже слезы навернулись на глаза. За немногие дни, прошедшие между объявлением, что на самых задрипанных улицах Варшавы будет устроено гетто, и собственно переселением, он сделал все, чтобы подыскать нам жилье. Бегал из учреждения в учреждение, подкупал чиновников организованного нацистами юденрата, не одну тысячу злотых потратил. Все хлопоты – ради того, чтобы зимой мы не замерзли на улице.
Тем не менее в тот миг, когда мы вошли в голую комнатушку, никто из нас не испытывал ни тени благодарности. И сам он не мог себе простить, что не смог устроить нас с бо́льшим комфортом и его любимая жена должна так страдать.