Чрево Парижа. Радость жизни (страница 26)

Страница 26

Флоран неизбежно вернулся к политике. Он слишком много из-за нее выстрадал, и она, естественно, сделалась самым любимым занятием в его жизни. В иной среде и при благоприятных условиях из него вышел бы отличный провинциальный учитель, удовлетворенный мирным спокойствием своего городка. Но с ним поступили как с волком, и ссылка как бы отметила его для борьбы. Его болезненная нервозность была вызвана лишь пробудившимися в нем мечтаниями, которым он долгое время предавался в Кайенне, и горечью, накопившейся от незаслуженных страданий; она была результатом данных некогда клятв отомстить за попранную справедливость, за унижение людей, с которыми обращались как со скотом. Исполинский Центральный рынок, изобилие снеди только ускорили развязку. Рынок представлялся Флорану олицетворением довольного, занятого своим пищеварением животного, олицетворением толстопузого Парижа, который обрастал жиром и втихомолку поддерживал Империю. Рынок обступал его со всех сторон громадными женскими бюстами, чудовищными бедрами, круглыми лицами – всеми этими осязаемыми доводами против его худобы, уподоблявшей его мученику, против его недовольного желтого лица. Это было чрево торгашества, чрево умеренной честности, которое раздувалось – счастливое, сияющее на солнце, уверенное, что все идет к лучшему, что никогда еще люди мирного нрава не жирели так славно. Флоран сжимал кулаки и чувствовал, что готов к борьбе. Теперь воспоминания о ссылке раздражали его гораздо больше, чем еще недавно, когда он только что возвратился во Францию. Ненависть захватила его целиком. Он часто ронял перо, увлекаясь мечтами. Угасающий огонь бросал на его лицо отблеск пламени, лампа коптила, а зяблик, спрятав голову под крыло, засыпал на одной лапке.

Иногда в одиннадцать часов Огюст, заметив под дверью свет, стучался к соседу перед тем, как идти спать. Флоран несколько нетерпеливо отворял ему. Подмастерье-колбасник усаживался, грелся у огня, говорил мало, никогда не объясняя, зачем он пришел, и все время не спускал глаз с фотографии, где они с Огюстиной, оба такие расфранченные, были сняты, держась за руки. Флоран наконец понял, что молодому человеку просто приятно побыть в комнате, где раньше жила девушка. Однажды вечером Флоран с улыбкой спросил Огюста, верно ли он угадал.

– Да, пожалуй, – отвечал подмастерье, очень удивленный таким открытием. – Я никогда об этом не думал и приходил к вам, сам не зная почему… То-то бы посмеялась Огюстина, если бы ей об этом рассказать!.. Когда люди собираются вступить в брак, им уже не лезут в голову всякие глупости.

Если Огюсту случалось разговориться, он обыкновенно распространялся о колбасной, которую мечтал открыть с Огюстиной в Плезансе. Он, по-видимому, заранее был так уверен в возможности устроить жизнь по своему вкусу, что Флоран проникся в конце концов чем-то вроде уважения к подмастерью, хотя в то же время эта самоуверенность раздражала его. Действительно, недалекий малый был по-своему сообразителен; он шел прямо к намеченной цели, и можно было думать, что Огюст достигнет ее без потрясений, в полнейшем блаженстве. В такие вечера Флоран уже не мог снова взяться за работу; он ложился спать недовольный и обретал духовное равновесие, только придя к такому выводу: «Но ведь этот Огюст – животное, и больше ничего!»

Раз в месяц Флоран ездил в Кламар навестить Верлака. Эти посещения доставляли ему почти удовольствие. Бедняга-больной тянул кое-как, к немалому изумлению Гавара, который утверждал в прошлом году, что его хватит самое большее на полгода. Каждый раз бывший надзиратель говорил Флорану, что чувствует себя лучше и очень хотел бы продолжать службу. Но проходило несколько дней, и чахоточному опять становилось хуже. Флоран усаживался у кровати больного и рассказывал о происшествиях в рыбном ряду, стараясь его развеселить. Посетитель клал на ночной столик пятьдесят франков, которые он выдавал из своего жалованья Верлаку, а тот всякий раз сердился, отказываясь от денег, хотя все было заранее условлено. Потом разговор переходил на другие предметы, и деньги преспокойно оставались на столе.

Когда Флоран уезжал, госпожа Верлак провожала его до ворот. Она была маленького роста, рыхлая, слезливая. Ее разговор вращался исключительно вокруг расходов, вызванных болезнью мужа; она толковала о куриных бульонах, о кровяных ростбифах, бифштексах, бутылках бордо, об издержках на лекарства и на гонорар доктору. Эта скорбная беседа крайне смущала Флорана. Сначала он не понимал, к чему клонились жалобы госпожи Верлак. Наконец, так как почтенная дама не унималась, плачась на то, что прежде они жили отлично, получая тысячу восемьсот франков жалованья, заместитель Верлака робко предложил выдавать ей еще денег, без ведома мужа. Она отказывалась, а потом вдруг сама заявила, что удовольствуется пятьюдесятью франками прибавки. Но в продолжение месяца госпожа Верлак часто писала тому, кого называла своим «благодетелем». У нее был мелкий английский почерк, легкий слог, и она наполняла смиренными жалобами ровно три страницы, чтобы попросить десять франков; таким образом, полтораста франков временного заместителя переходили к супругам почти целиком. Муж, без сомнения, не знал об этом, а жена чуть не целовала Флорану руки. Это доброе дело служило ему громадным утешением; он скрывал его, словно запретное наслаждение, которому предавался втихомолку, как настоящий эгоист.

– Этот негодник Верлак насмехается над вами, – говаривал иногда Гавар. – Он теперь балует себя, благо получает от вас ренту.

Наконец Флоран, пропускавший эти слова мимо ушей, сказал однажды:

– Между нами теперь решено, что я буду отдавать Верлаку всего двадцать пять франков.

Впрочем, Флоран ни в чем не нуждался. Он по-прежнему пользовался у Кеню комнатой и столом. Оставшихся у него нескольких франков было достаточно, чтобы платить по вечерам за напитки у Лебигра. Мало-помалу жизнь его стала размеренной, как часовой механизм. Он работал у себя в комнате, продолжал заниматься с маленьким Мюшем по два раза в неделю, дарил один вечер красавице Лизе, чтобы не рассердить ее, остальное же время проводил в застекленном кабинете в обществе Гавара и его друзей.

У Мегюденов Флоран держал себя как кроткий, немного суховатый учитель. Их квартира на старинный лад нравилась ему. Внизу, у торговца вареными овощами, его встречали приторные запахи кухни: в глубине маленького дворика остывали чашки со шпинатом и миски щавеля. Потом Флоран поднимался по скользкой от сырости винтовой лестнице, осевшие изрытые ступени которой покосились самым ненадежным образом. Мегюдены занимали весь третий этаж. Мать ни за что не хотела переменить квартиру, даже тогда, когда дела семьи поправились, и не обращала внимания на упрашивание дочерей, которые мечтали жить в новом доме, на широкой улице. Старуха упрямилась, говорила, что там и умрет, где прожила столько лет. Впрочем, она довольствовалась темной каморкой, предоставив светлые комнаты дочерям. Нормандка, по праву старшей, завладела комнатой окнами на улицу, просторной и красивой. Клер до такой степени обиделась на это, что не захотела поселиться в комнате рядом, с окном, выходившим во двор. Девушка устроила себе спальню на лестнице в светелке, по другую сторону площадки, не позаботившись даже оштукатурить ее и побелить. У нее был свой ключ от этой комнатушки; Клер пользовалась свободой и при малейшем противоречии со стороны родных запиралась у себя.

Флоран приходил к Мегюденам к концу обеда. Мюш бросался ему на шею, и учитель минуту-другую болтал с ребенком, стоявшим у него между коленями. Потом, когда клеенка была начисто вытерта, на краю стола начинался урок. Красавица Нормандка принимала учителя приветливо. Во время урока она вязала или чинила белье, придвигая поближе стул, чтобы пользоваться светом лампы; зачастую молодая женщина опускала иглу и начинала следить за уроком, который интересовал ее. Вскоре она прониклась глубоким уважением к ученому господину, который кротко, как женщина, говорил с ее мальчиком и с ангельским терпением повторял ему одни и те же наставления. Теперь Луиза вовсе не находила Флорана уродливым и даже понемногу начала почти ревновать его к красивой колбаснице. Она старалась подсесть к нему поближе и смотрела на него с улыбкой, приводившей учителя в смущение.

– Мама! Ведь ты меня толкаешь под локоть, мешаешь писать! – сердился Мюш. – Вот видишь: я сделал кляксу! Да отодвинься же подальше!

Мало-помалу Нормандка стала в своих разговорах очень плохо отзываться о красавице Лизе. По ее словам, колбасница скрывает свои годы, а шнуруется до такой степени, что не может в корсете дышать. Если она с самого утра приходит в магазин затянутая, прилизанная, волосок к волоску, то потому, должно быть, что на нее страшно поглядеть в утреннем неглиже. При этом Луиза слегка поднимала руки, показывая, что дома она не носит корсета; и молодая женщина продолжала улыбаться, выставляя вперед свою великолепную грудь, которая вздымалась и, казалось, жила под тонкой, небрежно застегнутой кофточкой. Урок прерывался. Заинтересованный Мюш смотрел, как мать поднимает руки. Флоран слушал, даже улыбался, думая про себя, что женщины – пресмешной народ. Соперничество между красавицей Нормандкой и красавицей Лизой потешало его.

Между тем Мюш доканчивал страницу чистописания. Флоран, обладавший прекрасным почерком, приготовлял прописи – полоски бумаги, на которых он крупными и мелкими буквами писал многосложные слова, занимавшие целую строку. Особенно он любил слова «тиранически», «свободоубийца», «антиконституционный», «революционный», а иной раз он заставлял мальчика переписывать фразы вроде: «Наступит день справедливого возмездия», «Страдания правого – приговор неправому», «Когда наступит время, виновный будет низвергнут». Заготовляя эти прописи, Флоран наивно повиновался идеям, бродившим у него в голове; он забывал и Мюша, и красавицу Нормандку, и все окружающее. А Мюш преспокойно переписал бы хоть весь «Общественный договор»[5]. Он добросовестно выводил на целых страницах слова «тиранически» и «антиконституционный», выписывая каждую букву.

До самого ухода учителя старуха Мегюден с недовольным ворчанием вертелась у стола. Она продолжала питать к Флорану непримиримую злобу. По ее мнению, бессмысленно было заставлять ребенка заниматься по вечерам, в такое время, когда детям пора ложиться спать. Она, без сомнения, вышвырнула бы «сухопарого верзилу» за дверь, если бы старшая дочь после бурной сцены не объявила ей напрямик, что переедет на отдельную квартиру, если ей не позволят принимать у себя, кого она хочет. Впрочем, этот спор возобновлялся каждый вечер.

– Что ты ни говори, – повторяла старуха, – а у него дурной глаз… Притом все тощие – народ лукавый. Тощий способен на все. Никогда не встречала я между ними путных людей… А у этого весь живот подтянуло, поверь слову: ведь он плоский как доска… Да и собой неказист! Даром что мне шестьдесят пять лет с хвостиком, я и то не польстилась бы на такого.

Она говорила это, замечая, к чему клонится дело, и рассыпалась в восторженных похвалах господину Лебигру. Тот действительно приударял за красавицей Нормандкой. Содержатель погребка чутьем угадывал богатое приданое и находил, что молодая женщина будет великолепна за стойкой. И тетка Мегюден без устали превозносила его: этот, по крайней мере, не сухарь и силен, должно быть, как турок. Она доходила до того, что восхищалась даже жирными икрами Лебигра. Однако дочь только пожимала плечами, колко замечая:

– Наплевать мне на его икры. Ишь, невидаль какая!.. Я делаю что хочу.

А если мать не унималась и высказывала напрямик свои соображения, дочь кричала с досадой:

– Да что вы ко мне пристали! Чего вы суетесь, когда вас не спрашивают! И притом это неправда; а если бы и так, то ведь я не стану просить у вас позволения. Отвяжитесь лучше!

Она уходила к себе в комнату, громко хлопнув дверью. Луиза забрала в доме власть и злоупотребляла этим. Заслышав подозрительный шорох, старуха вставала ночью босиком и подслушивала под дверью, не пришел ли к ее дочери Флоран.

Но Флоран нажил себе в доме Мегюденов еще большего врага. Клер часто, не говоря ни слова, вставала, брала свечу и шла в свою спальню по ту сторону площадки. Было слышно, как она, с затаенной злобой, запиралась, повернув два раза ключ. Однажды вечером, когда Нормандка пригласила учителя обедать, Клер состряпала себе кушанье на площадке лестницы и поела у себя в спальне. Часто она запиралась в своей светелке и не показывалась целую неделю. Она по-прежнему была мягкой, но упрямой в своих причудах и кидала на людей из-под руна своих бледно-рыжих кудрей взгляды недоверчивого зверька. Старуха Мегюден думала отвести с ней душу, но, заикнувшись о Флоране, довела дочь до бешенства. Тогда, окончательно отчаявшись, старая торговка стала кричать во всеуслышание, что ушла бы от дочерей, если бы не боялась, что без нее они загрызут друг друга.

[5] Трактат французского писателя-просветителя Жан-Жака Руссо (1712–1778), в котором изложены его идеи народовластия.