Ледяная река (страница 4)

Страница 4

Через несколько мгновений возвращается Мозес с небольшим тазиком и стопкой чистых тряпок, и я решаю его испытать. В конце концов, это мое право как матери – если он собирается жениться на моей дочери, то в подобной ситуации должен проявить не меньше стойкости, чем Ханна. Мне нужно, чтобы он хоть отчасти был жестким и бесстрашным, как его отец. Брезгливость, как у его матери, мне не годится.

– Ты все еще хочешь помогать? – спрашиваю я, склонив голову набок и глядя на Мозеса с вызовом.

Он сглатывает, но только этим и выдает свою неуверенность.

– Да.

– Тогда будешь моим ассистентом.

Во взгляде у него читается настороженность, но он кивает. Мне этого достаточно, и я отвечаю ему искренней улыбкой. Мозес сразу начинает держаться прямее, ему явно стало легче. Мой муж говорит, что я скупа на улыбки, что каждую приходится заслужить, но, по-моему, он ко мне несправедлив. Просто обычно поводов для улыбок слишком мало.

– Что делать? – спрашивает он.

– У меня в саквояже ножницы. Найди их, пожалуйста.

Он быстро находит нужное и встает чуть сбоку и сзади, ожидая дальнейших инструкций.

На волосах и теле Джошуа Бёрджеса до сих пор остался лед, но он уже начал таять, и на каменный пол у моих ног падают капли. Я убираю волосы изо рта покойника и откидываю их назад, открывая вытянутое розовое родимое пятно на виске. Теперь нет никаких сомнений. Подобное родимое пятно в Крюке есть только у Бёрджеса.

Куски рубашки и брюк отсутствуют – их срезали мужчины, когда вырубали его изо льда. Но мое внимание привлекает сломанная шея Бёрджеса, повернутая под неестественным углом. Под подбородком у него следы веревки, а кожа на шее лопнула, и из-под нее выступает что-то мертвенно-белое – скорее всего, трахея.

Но где же веревка?

– Мозес?

– Да.

– Ты тоже утром ходил его вырубать?

– Да.

– У него была на шее веревка, когда вы его вытащили изо льда?

– Не припомню такого.

– Спроси остальных, пожалуйста.

Он разворачивается и по-кошачьи бесшумно выходит из кладовки.

За почти пять с половиной десятков лет жизни я до сих пор только раз видела повешенного, и он выглядел совсем по-другому, – но в том случае повесили его не очень удачно. Если сделать все как надо, при повешении ломается шея и получается быстрая, хоть и отвратительная смерть. В противном случае происходит медленное удушение, от которого лицо лиловеет, а язык и глаза вываливаются. У Джошуа Бёрджеса глаза широко открыты, но на лице отражается удивление, а не удушение. Губа, правда, разбита, и несколько зубов выбито.

И все равно, должна быть веревка. На чем бы людей ни вешали – на виселице, дереве или мосту, – их потом приходится оттуда срезать. Проводя большим пальцем по стертой коже на шее покойника, я вспоминаю термин «мертвый вес».

– Никто веревки не видел, – говорит вернувшийся Мозес.

Значит, убийца ее забрал.

Это озадачивает, но пока что я откладываю эту мысль на потом.

Бёрджес не женат. У него есть – было – небольшое хозяйство на участке третьей категории в трех милях отсюда по Уинтроп-стрит. Такие участки, самые маленькие, невостребованные и расположенные далеко от реки, обычно выделяют неженатым мужчинам или бывшим ополченцам без средств и связей. С тех пор, как Бёрджес приехал в Хэллоуэлл, он не скрывал, что хочет участок на реке, чтоб поставить там мастерскую. Но такой участок получить нелегко: если верить Эфраиму, они все уже распределены.

Тем не менее хозяйство у Бёрджеса есть, и наверняка есть скот, о котором следует позаботиться после его смерти. Я говорю об этом Мозесу, водя пальцами по коже головы Бёрджеса, ища раны, которые могут скрываться под его длинными грязными волосами.

– Пойду скажу па, – отвечает он, – может, у него есть кого туда послать.

К тому моменту, как я убеждаюсь, что никаких рассечений на голове у Бёрджеса нет, Мозес возвращается.

– Он послал троих перевезти скотину к соседям. И еще они заберут все ценное в доме и принесут сюда на хранение, пока не найдем его родных.

Я благодарю его, потом беру себя в руки, готовясь к следующей части осмотра.

– Ножницы, – говорю я, протягивая за ними руку.

Мозес кладет мне на ладонь ножницы и пододвигается поближе. Металл холоднее воздуха, но ощущение веса ножниц в руке заставляет меня сосредоточиться на том, что передо мной. Я срезаю оставшиеся куски рубашки Бёрджеса и отступаю на полшага назад, чтобы обдумать то, что вижу. Изучая человеческую анатомию, я всегда изумляюсь тому, как разнообразны человеческие тела. Высокие. Низкие. Искривленные. Прямые. Толстые. Худые. Бёрджес не очень крупный – среднего роста или даже меньше, тот тип жилистого сложения, при котором зимой люди становятся тощими. Но я никогда еще не видела никого настолько волосатого. Как часто бывает в это время года, он отрастил бороду, но грудь, руки и спина у него тоже покрыты грубыми темными волосками. И даже сквозь эту поросль видно, что он весь в бесчисленных жутких синяках, а ребра, рука и пальцы явно сломаны. Похоже, кто-то бил Бёрджеса ногами и по лицу, и по телу. Срезав брюки, я вижу, что и в паху дела обстоят не лучше.

Тут-то стоявших у меня за спиной зрителей прошибает пот, и они всей толпой уходят, борясь с тошнотой и ругаясь. Похоже, даже после обвинений в изнасиловании мало кто в состоянии вынести вид раздавленных гениталий другого мужчины.

Я смотрю на Мозеса, проверяю, как он держится. Он стоит спокойно, только на напряженном подбородке подергивается мускул. Мозес дышит через нос, и взгляд у него расфокусированный. Но он, по крайней мере, не сбежал. И его не вырвало.

– Он заслужил, – наконец шепчет Мозес. – Если б он мою сестру так обидел, я б его тоже убил. И не жалел бы об этом.

Я смываю кровь и грязь с обнаженного, замерзшего и переломанного тела. Восклицания и замечания людей в таверне куда-то отступают. Я не обращаю внимания на то, как мужчины прощаются. Не вздрагиваю от хлопанья двери, лая собаки, чьей-то ругани. Я не прекращаю тщательно осматривать каждый синяк и порез, когда слышу чьи-то размеренные шаги по каменным плитам пола, целиком сосредоточившись на теле, на работе, на том, чтобы тщательно все изучить.

Через несколько секунд я чувствую, что стоящий рядом Мозес смущенно переминается с ноги на ногу.

– Мистрис Баллард? – произносит он.

– Джошуа Бёрджеса избили, повесили и бросили в реку.

Я киваю, вытираю руки о фартук и отхожу от стола, довольная своими выводами. Но когда поворачиваюсь к Мозесу, он смотрит на дверь кладовки. Окликнул он меня, чтобы предупредить, а не задать вопрос.

– Думаю, это буду определять я.

В дверях стоит молодой джентльмен в хорошем сюртуке и с самодовольной улыбкой. Он держит в одной руке кожаный саквояж, а в другой новую фетровую шляпу. Джентльмен этот чисто выбрит и красив той тщательно ухоженной красотой, которая всегда меня раздражала.

– Вы кто? – интересуюсь я.

– Доктор Бенджамин Пейдж.

– А где доктор Кони?

– Уехал. В Бостон. Я вместо него.

– Не думаю…

– Уверяю вас, мистрис…

– Баллард.

– Рад познакомиться, мистрис Баллард. – Он кивает мне, но в голосе чувствуется презрение. – Уверяю вас, как дипломированный врач и недавний выпускник Гарвардской школы медицины, я вполне способен провести осмотр тела.

Рука у меня сжимается в кулак, но я заставляю себя разжать пальцы и расслабляю руки.

– Необязательно, доктор Пейдж. Я уже все изучила.

Он делает шаг вперед, изображая улыбку.

– Ваши любительские наблюдения, возможно, очень интересны, но, уверен, вы не будете возражать, если дальше делом займусь я.

Лавка доктора Коулмана

Мы стоим с Джеймсом Уоллом возле таверны.

– Мне нужно кое-куда сходить, – говорю я. – Ты не мог бы тем временем кое-что для меня сделать?

– Что?

– Пригляди за доктором Пейджем. Я ему не доверяю.

– Хорошо, мистрис Баллард. Я тут побуду, пока он не уйдет, – говорит Джеймс.

Новому молодому доктору нужно просто подтвердить мои выводы, а потом мужчины могут опустить Джошуа Бёрджеса в землю, чтобы он там сгнил. Но земля замерзла, и по такому холоду ее хоть топором руби. И потом, в трех окрестных округах вряд ли хоть один мужчина захочет за это взяться. Так что возникает проблема – что делать с изуродованным телом? Пока что придется завернуть его в льняную ткань, потом в промасленный холст и положить в сарай за таверной до тех пор, пока не удастся устроить все как следует.

Кстати, в стельку пьяный Чендлер Роббинс предложил выкинуть Бёрджеса обратно в реку. Прорубь-то уже есть. Но на его слова никто не обратил внимания, а потом все разошлись по своим делам.

У Джеймса совсем уставший вид; я оставляю его и иду к Сэмюэлу Коулману – то, что мне нужно, есть только у него.

К счастью, требуется всего лишь перейти улицу.

На табличке над дверью написано «Универсальный магазин Коулмана», и она скрипит, раскачиваясь на ветру, словно старая калитка на ржавых петлях. Я немного беспокоюсь, вдруг лавка еще закрыта, но стоит мне взяться за ручку двери, как приходится отскочить в сторону – из лавки выходят два бородатых вонючих траппера.

– Маловато нам дал за те меха, а? – ворчливо замечает один.

Я задерживаю дыхание, когда они проходят мимо меня. Похоже, эти трапперы как минимум месяц не мылись.

– Достанем ту серебристую лису, и заплатит как следует. Такие шкуры долларов двадцать стоят. А то и больше, если шкура будет с головой.

– Да нет в этих лесах никаких серебристых лис, – возражает первый. Он сходит с деревянного тротуара и сворачивает влево, к таверне Полларда. – Они редкие, как девственницы в борделе.

– И такие же дорогие. Но я одну видел. Хорошенькую лисичку, самку. Вчера в верховьях возле той лесопилки, где валлиец хозяйничает.

Я наблюдаю за тем, как они плетутся через улицу и с них сыплются куски грязи и мусор. Наконец они оказываются на другой стороне, и их голоса превращаются в неразборчивое бормотание. Наверняка пойдут в таверну, где и оставят только что вырученные деньги.

Валлиец, о котором они говорят, – это мой муж, а лесопилка принадлежит нам. Но за одиннадцать лет, которые мы там живем, я ни разу не видела серебристую лису. Мне совсем не нравится, что эти люди считают, будто могут кого-то убить на нашей земле и забрать себе просто потому, что им так хочется.

Я открываю дверь и захожу в лавку. Над головой звякает колокольчик, и я сразу замечаю стопку новых шкур за прилавком. Их всего семь, и они в основном бобровые, хотя в середине виднеется горностай, а сверху одна пылающая ярким пламенем рыжая лисья шкура. А ведь у той серебристой лисицы должен быть самец…

Лавку Коулмана построили до того, как мы переехали в Хэллоуэлл, и Эфраим каждый раз, как туда заходит, бурчит, что она, мол, плохо сделана. Но в прошлом году протекавшую крышу все же заделали, больше горожанам нет нужды бояться луж в проходе, где хранятся сухие товары. Мне-то здешняя атмосфера нравится. Много окон, поскрипывающие полы, пахнет ламповым маслом и сушеными яблоками. Однако Коулман стареет, и лавка уже не так чисто прибрана. Паутина в углу. Пыль на подоконниках. Одному человеку трудно со всем этим справиться.

– Доброе утро, мистрис Баллард! – приветствует он меня, сидя на своем табурете у кассы.

– И вам того же!

Я подхожу к прилавку. В магазине только мы вдвоем; он сидит на деревянном табурете и играет сам с собой в шахматы, поворачивая к себе доску то черными, то белыми. Мне всегда казалось, что, если хочешь обыграть сам себя, лучше подойдут шашки, но Коулман предпочитает игру королей.

Взяв белую ладью черным слоном, он отрывается от доски. Зрачок его единственного глаза в последние годы затянулся молочной пеленой – когда-то нежно-голубой цвет превратился в мутно-серый. Но это не настолько пугающе выглядит, как запавший провал на месте второго. Повязку носить Коулман отказывается.

– Ты сегодня рано. Что тебя привело в Крюк? – спрашивает он.

– Рождение и смерть, помимо прочего.

Коулман улыбается. Улыбка на изуродованном лице должна бы казаться гротескной, а выглядит обаятельной.