Под сенью дев, увенчанных цветами (страница 19)

Страница 19

Нередко Сванн возвращался с визитов прямо к обеду. Когда-то в этот час, в шесть вечера, он чувствовал себя таким несчастным, а теперь он уже не ломал себе голову, чем занята Одетта, и его не слишком волновало, сидят ли у нее гости или она куда-то уехала. Иногда он вспоминал, как немало лет тому назад пытался прочесть сквозь конверт письмо, написанное Одеттой Форшвилю. Но это было неприятное воспоминание, и, не желая погружаться в стыд, который оно в нем пробуждало, он кривил губы, а если этого было мало – мотал головой, что означало: «Какая теперь разница?» Разумеется, теперь он понимал: гипотеза, которой он когда-то часто утешался, гласившая, что Одетта ни в чем не виновата и что всё неприглядное в ее жизни есть лишь его выдумки, продиктованные ревностью, гипотеза, в сущности, благотворная, потому что, пока он был болен любовью, она утоляла его страдания, уверяя его, что всё это лишь игра его воображения, – эта гипотеза оказалась ошибочной, ревность не вводила его в заблуждение: пускай Одетта любила его больше, чем ему казалось, но зато и обманывала его чаще, чем он подозревал. Когда-то, когда он так страдал, он поклялся себе, что, как только разлюбит Одетту и не будет бояться рассердить ее и показать, что слишком ее любит, он непременно добьется от нее ответа – просто из любви к истине и для уточнения этой части истории, – спала ли она с Форшвилем в тот день, когда он звонил к ней в дверь и стучал в окно, а она ему не открыла и потом написала Форшвилю, что к ней приезжал ее дядя. Но проблема, до такой степени интересовавшая Сванна, что он с нетерпением ждал, когда перестанет ревновать, чтобы всё точно выяснить, потеряла для него всякий интерес, когда он избавился от ревности. Однако это произошло не сразу. Одетту он уже не ревновал, но память о дне, когда он понапрасну стучался в двери особнячка на улице Лаперуза, всё еще возбуждала в нем ревность. Это чувство было словно те болезни, очаг распространения которых кроется не в людях, а в каких-то определенных местностях, в каких-то домах: оно было нацелено не столько на саму Одетту, сколько на тот день, на тот час из потерянного прошлого, когда Сванн стучался во все двери и окна особняка Одетты. Можно подумать, что только в этом дне, в этом часе задержались последние частички влюбленности, которой некогда был одержим Сванн, и только там он и мог еще отыскать остатки этой влюбленности. Уже давно его не заботило, изменяла ли ему Одетта раньше и изменяет ли теперь. А все-таки в течение нескольких лет он продолжал отыскивать бывших слуг Одетты: его по-прежнему терзало любопытство, ему нужно было знать, спала ли она с Форшвилем в тот давно минувший день, в шесть часов. Потом исчезло и любопытство, а розыски всё еще продолжались. Он по-прежнему пытался выяснить то, что его больше не интересовало, потому что его прежнее «я», уже дряхлое и немощное, машинально еще проделывало всё то, на что толкали его былые тревоги, ныне развеявшиеся, хотя Сванн даже уже не сознавал того беспокойства, которое когда-то терзало его с такой силой, что он не мог себе представить избавления от этой муки: тогда ему казалось, что только смерть любимой женщины (смерть, которая, как будет видно из жестокого повторного опыта, описанного дальше в этой книге, ничем не смягчает мук ревности) расчистит перед ним дорогу его жизни, перегороженную теперь глухой стеной.

Но разузнать когда-нибудь подробности жизни Одетты, которые принесли ему столько страданий, было не единственным желанием Сванна; ему хотелось еще и отомстить за эти страдания, когда он разлюбит Одетту и перестанет ее бояться; наконец ему представилась возможность исполнить это второе желание, потому что Сванн полюбил другую женщину, не подававшую ему поводов для ревности, хотя он все равно ее ревновал, потому что только так и умел любить: так он любил когда-то Одетту, а теперь так же любил другую. Чтобы вновь начать ревновать, Сванну не нужно было, чтобы эта женщина ему изменила; достаточно было, чтобы она почему-нибудь очутилась вдали от него, например на званом вечере, и чтобы ему казалось, что ей там весело. Этого было довольно, чтобы разбудить в нем старую тревогу, жалкий и ненужный нарост на его любви; тревога эта отгоняла от Сванна всё то, что ему нужно было, чтобы успокоиться (искреннее чувство, которое питала к нему молодая женщина, тайное желание, согревавшее ее жизнь, секреты ее сердца), потому что она, эта тревога, нагромождала между Сванном и его любимой упрямую груду прежних подозрений, порожденных Одеттой, а может, и другой женщиной, которая была до Одетты; из-за этих подозрений постаревшему влюбленному его нынешняя возлюбленная виделась только сквозь прежний собирательный призрачный образ «женщины, которую он ревнует»; в этом образе он по собственному произволу воплотил свою новую любовь. Правда, Сванн нередко сам осуждал свою ревность, говорил себе, что воображает измены, которых на самом деле нет; но тут же ему вспоминалось, что и с Одеттой он думал то же самое – и заблуждался. И всё, что его любимая делала в те часы, когда они были порознь, уже представлялось ему подозрительным. Но напрасно он клялся в давние времена, что если когда-нибудь перестанет любить ту, которую даже вообразить не мог в роли своей жены, то наконец-то неумолимо продемонстрирует ей свое искреннее равнодушие, отомстит ей за то, что она так долго его унижала: теперь-то он мог наказывать ее, ничем не рискуя (потому что не всё ли ему равно, если Одетта поймает его на слове и откажет ему в нежности, которая в прошлом была ему так необходима?), но ему расхотелось ее наказывать; вместе с любовью испарилось желание показать, что любви больше нет. Когда он страдал из-за Одетты, ему так хотелось, чтобы она рано или поздно увидела, что он влюблен в другую – а теперь, когда ему это было так просто сделать, он принимал тысячи предосторожностей, чтобы жена не узнала о его новой любви.

Мало того, что теперь я был гостем на приемах Жильберты, из-за которых в свое время она, к моему огорчению, меня покидала и возвращалась домой раньше обычного; мало того, что раньше в те дни, когда она вместо Елисейских Полей отправлялась с матерью на прогулку или на дневной спектакль, я без нее бродил в одиночестве по лужайке или мимо деревянных лошадок, а теперь г-н и г-жа Сванн брали меня в эти поездки, приглашали к себе в ландо и даже спрашивали, чего мне больше хочется, – поехать в театр, на урок танцев к подруге Жильберты, на светский прием к приятельницам Сваннов (эти приемы у них назывались «маленький meeting») или посетить гробницы Сен-Дени[84]. В дни моих экскурсий со Сваннами я приходил к ним на обед, который у г-жи Сванн назывался ланч; меня приглашали к половине первого, а родители мои в те времена обедали в четверть двенадцатого; они уже вставали из-за стола, а я еще только отправлялся в роскошный квартал, где всегда было довольно пустынно, особенно в те часы, когда все расходились по домам. Даже зимой, в мороз, если погода была солнечная, я прогуливался взад и вперед по широким улицам, то и дело поправляя узел великолепного галстука от Шарве[85] и проверяя, не запачкались ли мои лакированные ботинки, и ждал двадцати семи минут первого. Издали я замечал, как в палисаднике Сваннов сверкают на солнце голые деревья, покрытые инеем. Деревьев было, кстати, всего два. В столь необычный час это зрелище казалось новым. Природные красоты обостряли чувство новизны и даже раздразнивали голод; к ним примешивалось возбужденное предвкушение обеда у г-жи Сванн, которое не заставляло их потускнеть, но затмевало и подчиняло себе, превращая в аксессуары светской жизни; и если в это время дня мне неожиданно открывались солнце, холод, зимний свет (которых я обычно не замечал), всё это становилось своеобразным вступлением к яйцам в сметане, словно патина, словно свежая розовая глазурь, добавлявшаяся к облицовке таинственной часовни – жилища г-жи Сванн, – внутри которой скрывалось, наоборот, так много тепла, ароматов и цветов.

В половине первого я наконец решался войти в этот дом, который, казалось, как огромный рождественский сапожок, сулил мне неизъяснимые наслаждения. (Кстати, слова «Рождество» г-жа Сванн и Жильберта не признавали: они заменили его на «Кристмас» и толковали о пудинге, который готовят на Кристмас, о подарках, полученных на Кристмас, и – что поражало меня безумным горем – о том, куда они уедут на Кристмас. Даже у себя дома толковать о Рождестве мне казалось постыдным, я говорил только «Кристмас», что отец считал полной нелепостью.)

Сперва ко мне выходил только лакей, через несколько просторных гостиных он проводил меня в гостиную поменьше, где никого не было; сквозь оконные стекла уже сочились синие предвечерние грезы; я оставался один в обществе орхидей, роз и фиалок, молчаливых, как незнакомые люди, чего-то ждущие рядом с вами, и по этому молчанию цветов, неодушевленных, но живых, я догадывался, что они зябко наслаждались жаром раскаленных углей, заботливо уложенных позади прозрачной витрины в мраморном чреве камина и время от времени вспыхивавших опасными рубиновыми огоньками.

Я садился, но вскакивал, слыша, как отворяется дверь; однако это был всего лишь второй лакей, потом третий, и результат их хождения взад и вперед был ничтожен: они лишь добавляли угля в камин да воды в вазы. Они удалялись, я оставался один, дверь затворялась, и я ждал, когда наконец ее отворит г-жа Сванн. И уж конечно, я бы меньше волновался в волшебной пещере, чем в этой маленькой приемной, где огонь, казалось, участвовал в колдовских превращениях, словно в лаборатории Клингзора[86]. Опять слышались шаги, я уже не вставал – наверняка еще один лакей – но это был г-н Сванн. «Как, вы здесь сидите один? Что поделаешь, жена начисто лишена понятия о времени. Уже без десяти час. Каждый день обедаем позже, чем надо, и вот увидите, она появится, даже не подозревая, что опоздала». Сванн страдал псориазом и артритом, и когда жена то задерживалась на прогулке в Булонском лесу, то обо всем забывала на примерке у портнихи и опять и опять опаздывала к обеду, это сказывалось на его желудке, зато льстило самолюбию, что было несколько смешно.

Он показывал мне свои новые приобретения и объяснял, какой интерес они представляют, но мысли мои мешались из-за волнения, а также из-за того, что я не привык так поздно обедать, и в голове у меня было пусто: говорить я мог, а слушать был не в состоянии. Впрочем, мне было довольно и того, что произведения искусства, которыми обладал Сванн, находились у него в доме, а значит, тоже принадлежали изумительному предобеденному часу. Хранись у него Джоконда, она не доставила бы мне больше радости, чем капот г-жи Сванн или ее флаконы с нюхательной солью.

Я продолжал ждать вместе со Сванном и с Жильбертой, часто к нам присоединявшейся. Прибытие г-жи Сванн, подготовленное такими величественными явлениями прочих персонажей, представлялось мне событием безграничной важности. Я вслушивался в каждый скрип. Но соборы, волны в бурю и прыжки танцоров никогда не бывают так высоки, как мы ожидали; после ливрейных лакеев, похожих на вереницу фигурантов в театре, которая, предваряя вступление на сцену королевы в конце пьесы, отчасти смягчает впечатление от него, стремительно входила г-жа Сванн – в норковом пальтишке, в вуалетке, опущенной на красный от холода нос, никак не дотягивая до роившихся в моем воображении образов, которые предвосхищали ее появление.

А если она всё утро оставалась дома, в гостиную она входила в светлом крепдешиновом пеньюаре, который казался мне элегантней всех ее платьев.

Иногда Сванны решали провести целый день дома. И тогда, поскольку обедали поздно, очень скоро я начинал замечать, как над оградой палисадника закатывается солнце этого дня, казавшегося мне таким особенным, но сколько бы ламп ни вносили слуги (всех размеров и всех форм, эти лампы пылали на отведенных им алтарях – на консолях, на угловых тумбочках, на одноногих и четырехногих круглых столиках, словно озаряя отправление неведомого культа), в разговоре не рождалось ничего необыкновенного, и я уходил разочарованный, как в детстве, бывало, мы уходили со всенощной.

Но разочарование мое было чисто умственным. На самом деле я сиял от счастья в этом доме, где, даже если Жильберты со мной не было, она в любую минуту могла войти в комнату и подарить мне на целые часы свой разговор и внимательный улыбчивый взгляд, тот, что я впервые увидал в Комбре. Разве что время от времени меня постигало разочарование, потому что она нередко исчезала в просторных комнатах, в которые вела внутренняя лестница. Приходилось мне оставаться в гостиной, как возлюбленному актрисы, у которого есть только кресло в партере, и вот он беспокойно гадает, что же делается за кулисами, в артистическом фойе; чтобы узнать побольше про эти комнаты, я задавал Сванну искусно завуалированные вопросы, но в тоне моем все равно сквозила тревога, которой я не умел скрыть. Сванн объяснил, что Жильберта пошла в бельевую, вызвался мне ее показать и пообещал, что велит Жильберте брать меня с собой каждый раз, когда ей туда будет надо. Эти слова Сванна принесли мне внезапное облегчение: словно сократилась та ужасная внутренняя дистанция, в силу которой любимая женщина представляется нам такой далекой. В подобные минуты я испытывал к Сванну больше нежности, чем к Жильберте. Он был хозяином своей дочки, он вручал ее мне, а она иногда упиралась, и напрямую я имел над ней меньше власти, чем косвенно, через Сванна. И потом, ее-то я любил, а значит, не мог на нее смотреть без той растерянности, без той жажды чего-то еще, из-за которой мы в присутствии любимого существа перестаем чувствовать свою любовь.

[84]посетить гробницы Сен-Дени. – В аббатстве Сен-Дени похоронены почти все короли Франции и члены их семей. В начале XIII в. Людовик IX приказал перенести в монастырскую церковь прах своих предшественников и создать для них надгробия, и с этих пор вплоть до Июльской революции церковь аббатства служила усыпальницей французских королей.
[85] …узел великолепного галстука от Шарве… – Владелец модного магазина мужских сорочек и аксессуаров на углу улицы Капуцинок и Вандомской площади; его покупателями были многие знаменитости, в том числе граф Робер де Монтескью, один из прототипов Шарлюса. Магазин существует до сих пор, хотя и по другому адресу.
[86] Клингзор – персонаж последней оперы Вагнера «Парсифаль», злой колдун.