Сторона Германтов (страница 23)

Страница 23

Он заранее переживал все горести разрыва, ни одной не упуская, а в иные минуты ему казалось, что он в состоянии их избежать: так люди улаживают все дела, собираясь в изгнание, которое никогда не произойдет, и мысли их временами начинают метаться, отрываясь от них и не зная, где окажутся завтра, словно сердце, вырванное из груди, которое еще продолжает биться. Во всяком случае, надежда на возвращение подруги помогала ему перенести разрыв; так вера в то, что он останется жив, помогает солдату идти навстречу гибели. Но самое неприхотливое из всех растений, выращенных человеком, – это привычка: чтобы выжить, ей не нужна питательная почва, она первая пробивается на самом, казалось бы, мрачном утесе; быть может, поначалу притворяясь, будто смирился с разрывом, позже Робер бы искренне к нему приспособился. Но неопределенность вместе с воспоминаниями об этой женщине постоянно раздували в нем чувство, похожее на любовь. Однако он заставлял себя не писать ей: вероятно, он полагал, что при определенных условиях жить без подруги не так мучительно, как с ней, тем более после такого расставания ему просто необходимо было дождаться от нее извинений – только тогда, воображал он, она сохранит в душе если не любовь к нему, то хотя бы приязнь и уважение. Он довольствовался тем, что бегал к телефону, который недавно провели в Донсьере, и узнавал у горничной (он сам же ее и пристроил к своей подруге), как та поживает, или давал ей поручения. Правда, связаться с ней было сложно и требовало все больше времени, потому что подруга его верила своим литературным друзьям, твердившим, что столица безобразна, а главное, квартирному хозяину надоело терпеть бесконечные вопли ее животных – собак, обезьяны, канареек и попугая, – и недавно она сняла домик с участком недалеко от Версаля. Между тем сам он в Донсьере не смыкал ночью глаз. Как-то раз у меня в гостях усталость свалила его с ног, и он ненадолго задремал. Но тут же начал говорить во сне, порывался куда-то бежать, чему-то препятствовать, твердил: «Я слышу, вы не… вы не…» Потом он проснулся. Он сказал, что ему снилось, будто он за городом, у старшего квартирмейстера. И тот старается не пустить его в некоторую часть его дома. Но Сен-Лу догадался, что у старшего квартирмейстера гостит один очень богатый и совершенно порочный лейтенант, который, как он знал, домогается его подруги. И вдруг во сне он явственно слышит повторяющиеся ритмичные крики, какие всегда испускала его возлюбленная в самые сладострастные минуты. Он попытался силой заставить квартирмейстера отвести его в ту комнату. А тот его удерживал и не пускал, и все это с оскорбленным видом, мол, как это гость позволяет себе такую нескромность, – Робер сказал, что никогда этого не забудет.

– Какой дурацкий сон, – добавил он, задыхаясь.

Но я-то видел, что добрый час после этого он то и дело был готов бежать к телефону и умолять свою подругу о примирении. Мой отец незадолго до этого тоже провел телефон, но не знаю, насколько это могло послужить Сен-Лу. Да и вообще, мне казалось не вполне уместным, чтобы мои родители – пускай не они сами, а только их телефон – посредничали между Сен-Лу и его любовницей, какой бы она ни была возвышенной и благородной. Кошмар, пережитый Сен-Лу, мало-помалу изгладился из его сознания. Он приходил ко мне с рассеянным, застывшим взглядом все эти ужасные дни, и череда их вырисовывалась передо мной, как великолепная округлость прочных чугунных перил, у которых Робер застыл, гадая, какое решение примет его возлюбленная.

Наконец она спросила, согласится ли он ее простить. Как только он понял, что разрыва можно избежать, ему открылись все невыгоды нового сближения. К тому же он страдал уже меньше и почти смирился со своей болью, а если их связь возобновится, то кто знает, быть может, через несколько месяцев ему снова придется страдать от душевных ран. Колебался он недолго. Возможно, он колебался просто потому, что наконец был уверен, что любовницу можно вернуть, а раз это возможно, значит, так и будет. Она только попросила его не приезжать в Париж до первого января, чтобы дать ей возможность успокоиться. У него не хватало духу поехать в Париж, а с ней не повидаться. С другой стороны, она согласилась поехать с ним путешествовать, но для этого надо было, чтобы он получил настоящий отпуск, а капитан де Бородино никак не соглашался предоставить ему этот отпуск.

– Досадно, что из-за этого откладывается наш с тобой визит к моей тетке. Но я наверняка приеду в Париж на Пасху.

– На Пасху мы к ней поехать не сможем, я уже буду в Бальбеке. Но это совершенно неважно.

– В Бальбеке? Но вы же туда ездили только в августе!

– Да, но в этом году меня туда посылают раньше из-за здоровья.

Больше всего он боялся, как бы я не подумал дурно о его подруге после всего, что он мне рассказывал. «Она такая вспыльчивая просто потому, что слишком искренняя, чувства захватывают ее всю целиком. Но это благороднейшее создание. Ты не представляешь себе, сколько в ней тонкости, сколько поэзии. Каждый год на День поминовения усопших она ездит в Брюгге[48]. Здорово, правда? Если ты с ней когда-нибудь познакомишься, сам увидишь, какая это возвышенная натура…» И, благо его насквозь пронизал тот особый язык, на котором говорили в литературной среде вокруг этой женщины, он добавил: «В ней есть нечто звездное и, пожалуй, жреческое, ну, ты понимаешь, что я хочу сказать: что-то от поэта и от пророка».

Весь ужин я придумывал, под каким бы предлогом Сен-Лу мог попросить тетку, чтобы она приняла меня без него. Этим предлогом оказалось мое желание вновь увидеть картины Эльстира, великого художника, с которым мы оба познакомились в Бальбеке. Впрочем, это был не просто предлог: когда я ходил к Эльстиру, я просил у его живописи, чтобы она подарила мне способность понять и полюбить что-то такое, что было бы лучше, чем она сама: настоящую оттепель, подлинный уголок провинции, живых женщин на пляже (в лучшем случае я заказал бы ему портрет реальности, в которую не умел вникнуть, – боярышниковую тропу, и не для того, чтобы сохранить для меня ее красоту, а для того, чтобы открыть мне на нее глаза); теперь же, наоборот, желание во мне возбуждали оригинальность и прелесть тех картин, и больше всего я хотел увидеть другие полотна Эльстира.

Причем мне казалось, что каждая его картина – нечто иное, чем живописные шедевры других художников, пускай даже более великих. Его живопись была как обнесенное высокой стеной королевство с неприступными границами, выстроенное из небывалого матерьяла. Жадно собирая немногие журналы, где публиковались о нем статьи, я узнал, что пейзажи и натюрморты он начал писать недавно, а начинал с картин на мифологические сюжеты (фотографии двух таких картин я видел у него в мастерской), а позже долго находился под влиянием японского искусства.

Некоторые полотна, самые характерные для разных его манер, хранились в провинции. Какой-нибудь дом в городке Лез-Андели, где находился один из его прекраснейших пейзажей, манил меня в путешествие не меньше, чем деревушка под Шартром, где в шершавый строительный камень был вставлен знаменитый витраж; и к обладателю этого шедевра, к человеку, который, подобно астрологу, замкнулся в своем доме грубой постройки на главной деревенской улице и искал ответов на свои вопросы в одном из тех зеркал, что отражают мир, в картине Эльстира, за которую уплатил, быть может, несколько тысяч франков, – к этому человеку влекла меня та симпатия, что сближает даже сердца, даже характеры людей, одинаково мыслящих о самом важном. Так вот, в одном из тех журнальчиков указывалось, что три выдающиеся работы моего любимого художника принадлежат герцогине Германтской. И в тот вечер, когда Сен-Лу сообщил мне о поездке своей подруги в Брюгге, у меня при всех его друзьях, в сущности, совершенно искренне вырвалось наобум:

– Послушай-ка, можно еще несколько слов о даме, о которой мы уже говорили. Помнишь Эльстира, художника, с которым мы познакомились в Бальбеке?

– Еще бы, ну конечно.

– Помнишь, как я им восхищался?

– А как же, мы и письмо ему передавали.

– Тогда, быть может, ты знаешь, по какой причине, хотя не самой главной, скорее второстепенной, мне бы хотелось познакомиться с той дамой?

– Да говори же скорей! Сколько отступлений!

– Дело в том, что она обладает по меньшей мере одной превосходной картиной Эльстира.

– Да что ты! Я и не знал.

– Эльстир наверняка будет в Бальбеке на Пасху, вы же знаете: теперь он почти круглый год проводит на том побережье. Мне бы ужасно хотелось повидать эту картину перед отъездом. Не знаю, насколько близкие отношения у вас с теткой: не могли бы вы представить меня ей с наилучшей стороны, так, чтобы она не отказала вам, а потом попросить, чтобы она позволила мне посмотреть эту картину без вас, поскольку вы будете в отъезде?

– Договорились, я вам за нее отвечаю, я все улажу.

– Робер, как я вас люблю!

– Очень мило, что вы меня любите, но еще лучше будет, если вы перейдете со мной на «ты»: вы мне обещали, и ты уже начал было обращаться ко мне на «ты».

– Я надеюсь, вы тут не об отъезде секретничаете, – сказал мне один из друзей Робера. – Вы же знаете, если Сен-Лу уедет в отпуск, это ничего не изменит, мы-то останемся. Вам будет, возможно, не так весело, но мы все из кожи вон будем лезть, чтобы вы не чувствовали его отсутствия.

В самом деле, когда все уже смирились с тем, что подруга Робера поедет в Брюгге одна, внезапно выяснилось, что капитан де Бородино, до сих пор и мысли не допускавший, что предоставит сержанту Сен-Лу длительный отпуск для поездки в Брюгге, внезапно дал на это согласие. Вот как это произошло. Принц де Бородино весьма гордился своей пышной шевелюрой и прилежно посещал лучшего в городе парикмахера, в прошлом – подмастерье парикмахера, стригшего самого Наполеона III. Капитан де Бородино был со своим парикмахером в наилучших отношениях: при всех своих величественных манерах, с простыми людьми он держался запросто. Но принц задолжал парикмахеру лет за пять, и счет его все раздувался благодаря флаконам португальского одеколона и туалетной воды «Суверен», щипцам, бритвам, ремням для правки бритв, а также мытью головы, стрижкам и так далее, между тем как Сен-Лу, обладатель нескольких экипажей и верховых лошадей, платил наличными, а потому парикмахер ценил его выше принца. Узнав, как огорчается Сен-Лу из-за того, что не может уехать с подругой, он произнес пылкую речь на эту тему перед принцем, запеленатым в белоснежный стихарь, пока цирюльник, запрокинув ему голову, угрожал ему бритвой. Повесть о галантных похождениях молодого человека исторгла у капитана-принца снисходительно-бонапартистскую улыбку. Вряд ли он думал о своем неоплаченном счете, но рекомендация парикмахера расположила его к благодушию, между тем как из уст какого-нибудь герцога вызвала бы только раздражение. Не успели смыть пену у него с подбородка, как он пообещал дать отпуск и в тот же вечер подписал его. А парикмахер вообще-то имел привычку без конца хвастаться и, будучи искусным вруном, приписывал себе всякие вымышленные подвиги, но на сей раз, оказав Сен-Лу вышеозначенную услугу, не только не раззвонил о своем добром деле, но даже словом не обмолвился об этом Роберу, словно тщеславие неотделимо от вранья, а если врать бессмысленно, то оно уступает место скромности.

Все друзья Робера говорили мне, что сколько бы я ни пробыл в Донсьере и когда бы сюда ни вернулся, в том случае, если Робер будет в отъезде, их экипажи, лошади, дома, свободное время будут к моим услугам, и я чувствовал, что молодые люди от чистого сердца готовы своим богатством, юностью, энергией поддержать меня в моей слабости.

– Вообще говоря, почему бы вам, – продолжали друзья Сен-Лу, исчерпав все уговоры, – не приезжать к нам каждый год? Вы же сами видите, наша простая жизнь вам по душе! Вы интересуетесь всем, что делается в полку, как будто вы один из наших.

[48] Каждый год на День поминовения усопших она ездит в Брюгге. – Рашель совершает это паломничество в память о романе бельгийского символиста Жоржа Роденбаха «Мертвый Брюгге» (1892), высоко оцененного современниками; эта книга, повествующая о вдовце, поселившемся в городе Брюгге и оплакивающем свою утрату, – один из самых ярких образцов декадентства конца XIX в. и настольная книга молодых декадентов.