Сторона Германтов (страница 4)
И Франсуаза со скромной, уклончивой и польщенной ужимкой, означавшей: «Каждому свое, а мы люди простые», затворяла окно из опасения, как бы ее не застала мама. Эти «вы», у которых могло бы быть лошадей побольше, чем у Германтов, на самом деле были мы, но Жюпьен был прав, говоря «у вас», потому что, не считая некоторых чисто индивидуальных утех самолюбия (например, когда на нее нападал кашель и весь дом боялся заразиться от нее катаром, а она с нахальной ухмылкой утверждала, что у нее нет никакой простуды), Франсуаза была похожа на растения, живущие в тесном союзе с каким-нибудь животным, снабжающим их пищей, которую добыло, сожрало, переварило для них и передало им в том виде, в каком они могут ее усвоить; она жила с нами в симбиозе, и на нас, со всеми нашими заслугами, состоянием, положением в обществе, лежал долг доставлять ей нехитрые радости, льстившие ее самолюбию, и вдобавок к ним бесспорное право свободно отправлять культ обеда согласно старинному обычаю, включавшему в себя и глоток свежего воздуха у окна после обеда, и неторопливые походы за покупками, и непременные выходные, чтобы навестить племянницу, – словом, все жизненно необходимые ей удовольствия. Поэтому понятно, что первые дни на новом месте, где никому еще не ведомы были почетные титулы моего отца, Франсуаза просто погибала от хвори, которую сама она называла тоской, тоской в том властном смысле, который она приобретает у Корнеля[11] или в предсмертных записках солдат-самоубийц, убивающих себя потому, что слишком «тоскуют» по невесте, по родной деревне. Франсуазу от тоски живо исцелил именно Жюпьен: он немедленно обеспечил ей такую же сильную радость, как если бы мы решили купить экипаж, причем даже более утонченную. «Хорошие они люди, эти Жюльены (у Франсуазы новые слова часто сливались в сознании с теми, которые она уже знала), прямо на лице у них написано». И в самом деле, Жюпьен, новый друг Франсуазы, сумел сам понять и другим объяснить, что у нас нет экипажа просто потому, что мы его не хотим. Дома он бывал мало, потому что получил должность в одном министерстве. Он жил с «девчонкой», которую бабушка в свое время приняла за его дочку, и перестал шить жилеты, потому что это потеряло смысл с тех пор, как девочка, давным-давно, совсем еще малышкой, сумевшая прекрасно починить бабушке юбку, когда та пришла в гости к маркизе де Вильпаризи, занялась шитьем дамских юбок. Поначалу подручная швея у какой-то портнихи, она сметывала, подшивала оборки, пришивала пуговицы или кнопки, поправляла талию с помощью булавок, но быстро стала второй, а потом и первой мастерицей, обзавелась клиентурой из дам хорошего общества и работала теперь дома, то есть у нас во дворе, чаще всего вместе с одной-двумя подружками по ателье, превратившимися в ее подмастерьев. Теперь уже присутствие Жюпьена требовалось меньше. Конечно, малышке, которая теперь выросла, часто приходилось шить и жилеты. Но с помощью подружек она справлялась. Поэтому Жюпьен, ее дядя, подыскал себе место службы. Сперва его отпускали домой в полдень, а затем он окончательно заменил чиновника, которому поначалу только помогал, и стал возвращаться прямо к ужину. К счастью, его вступление в должность произошло лишь через несколько недель после нашего переезда, так что любезность Жюпьена достаточно долго поддерживала Франсуазу, смягчая ее страдания в первое, самое трудное время. Впрочем, не отрицая, что для Франсуазы он оказался действенным «укрепляющим препаратом», должен признаться, что поначалу Жюпьен не очень мне понравился. Если смотреть с расстояния в несколько шагов, его глаза навыкате полностью опровергали румянец на лице и толстые щеки: в их взгляде плескалось столько сочувствия, отчаяния и задумчивости, что казалось, он или очень болен, или сражен огромным горем. На самом деле ничего этого не было и в помине, а в разговоре, причем говорил он, кстати, превосходно, его голос звучал холодно и насмешливо. Из-за этого разлада между взглядом и речью было в нем что-то фальшивое, неприятное; казалось, его самого это стесняет, будто он заявился в пиджаке на прием, где все одеты во фрак, или в разговоре с высокопоставленной особой не знает толком, как к ней следует обращаться, а потому отделывается односложными ответами. Но это только для сравнения, потому что вообще-то Жюпьен говорил замечательно. Я вскоре распознал за бездонностью глаз, затоплявших все его лицо (на что вы переставали обращать внимание, когда ближе с ним знакомились), необычайный ум, соединенный с таким литературным чутьем, какое мне редко приходилось встречать в жизни: скорее всего, не обладая, в сущности, культурой, он владел самыми изысканными языковыми оборотами или усвоил их с помощью немногих наспех проглоченных книг. Самые одаренные из знакомых мне людей умерли очень молодыми. Поэтому мне казалось, что жизнь Жюпьена скоро оборвется. Была в нем доброта, участливость, безмерная деликатность, безмерное великодушие. Франсуаза скоро перестала столь остро в нем нуждаться. Она сама научилась его подменять.
Даже когда поставщик или слуга доставлял нам пакет, Франсуаза, совершенно вроде бы не обращая на него внимания, с безразличным видом кивала ему на стул, а сама продолжала заниматься своими делами, но при этом так ловко ухитрялась использовать минуты, которые он проводил на кухне в ожидании ответа от мамы, что уходил он чаще всего, насквозь проникнувшись непоколебимым убеждением, что «если у нас чего-то нет, значит мы этого не хотим». Между прочим, Франсуазе было очень важно, чтобы все знали, что у нас «водится денежка» (ей неведомо было, что одни вещественные существительные употребляются только в единственном числе, а другие только во множественном: она говорила «взять денежку» точно так, как «принести воду»), хотя богатство само по себе, богатство без добродетели вовсе не представлялось ей высшим благом, но и добродетель без богатства также не была ее идеалом. Богатство для нее было необходимым условием добродетели, без него добродетель лишалась достоинства, лишалась очарования. Франсуаза настолько слабо различала добродетель и богатство, что в конце концов наделяла первую чертами второго и наоборот: добродетель была у нее неотделима от комфорта, а в богатстве она чуяла некоторую душеспасительность.
Поскорее закрыв окно – а не то мама, уверяла она, «всыплет ей по первое число», – Франсуаза принималась, вздыхая, убирать с кухонного стола.
«На улице Лашез живут еще одни Германты, – говорил лакей, – один мой друг у них работал, он там был вторым кучером. А еще один человек, не мой друг, а его шурин, служил в одном полку с конюхом барона Германтского. „В конце концов, это же не мой отец[12]!“» – добавлял лакей, имевший привычку не только мурлыкать себе под нос модные куплеты, но еще и уснащать свою речь свежими остротами.
Франсуаза была уже не молода, к тому же ее усталые глаза смотрели на все издали, из Комбре, словно сквозь дымку; она не понимала шутки, заключавшейся в последних словах собеседника, но понимала, что он шутит, потому что эти его слова, произнесенные с нажимом, никак не связывались с темой разговора, а говоривший явно был шутником. Поэтому она одарила его благожелательной и восхищенной улыбкой, будто говоря: «Ох уж этот Виктор!» Впрочем, она была в самом деле рада, ведь она понимала, что такие остроты каким-то образом связаны с благородными удовольствиями, принятыми во всех кругах хорошего общества, куда люди ходят принарядившись и не боясь простуды. И наконец, она считала лакея своим другом, потому что он постоянно и с негодованием сообщал ей об ужасных притеснениях, которым Республика собиралась подвергнуть духовенство. Франсуаза еще не поняла, что самые безжалостные наши противники – не те, кто нам противоречит и пытается нас переубедить, а те, кто раздувает или выдумывает новости, способные повергнуть нас в отчаяние, не пытаясь их хотя бы чуть-чуть оправдать, чтобы мы, не дай бог, ни на волос не примирились с враждебными силами, которые в их рассказах предстают беспощадными и непреодолимыми, усугубляя наши муки.
«Герцогиня небось с теми-то в родне, – говорила Франсуаза, подхватывая разговор о Германтах с улицы Лашез: так в анданте возобновляется уже звучавшая тема. – Уж не помню, кто мне говорил, что один из тех выдал за герцога замуж свою кузину. В общем, это все из одной „фамильярности“. Германты – великая семья!» – уважительно добавляла она, основывая это величие одновременно и на ее многочисленности, и на блестящей славе, как Паскаль основывал истинность Религии и на Разуме, и на авторитете Писания[13]. Поскольку для обоих этих понятий она располагала только одним словом, ей казалось, что оба они сводятся к одному и тому же: ее словарный запас был как драгоценный камень с изъянами, не пропускавшими свет, – из-за этого и в мыслях у нее оставались темные места.
«Я все думаю, не „ихний“ ли это замок в Германте, в десяти лье от Комбре, – тогда выходит, что они в родстве и с их кузиной в Алжире». Мы с мамой долго ломали себе голову над тем, что же это за кузина в Алжире, пока наконец не сообразили, что под Алжиром Франсуаза подразумевала город Анжер. Иногда то, что далеко, известно нам лучше, чем то, что рядом. Франсуаза знала про Алжир из-за ужасных фиников, которые нам дарили на Новый год, а про Анжер понятия не имела. Ее язык, как весь французский язык вообще, а особенно топонимика, был усеян ошибками. «Я хотела об этом поговорить с их метрдотелем…» – И тут она сама себя перебивала, задумавшись над тонкостями этикета: «Как же это ему говорят-то?» – а затем сама же себе отвечала: «Ах да, Антуан, вот как ему говорят», – как будто имя Антуан было титулом. «Вот он бы мог нам все сказать, но он такой важный господин, уж такой зануда, можно подумать, ему язык отрезали или вообще говорить не научили. С ним говоришь, а он даже не дает ответа», – добавляла Франсуаза, говорившая «давать ответ» точь-в-точь как мадам де Севинье[14]. «Но, – неискренне добавляла она, – знай свое дело, а в чужие не суйся. И все равно так себя вести нечестно. И потом, не очень-то он ретивый (судя по этой оценке, можно было вообразить, что взгляды Франсуазы изменились, ведь когда-то в Комбре она говорила, что доблесть превращает мужчин в диких зверей, но на самом деле ничего подобного: в ее устах ретивый означало трудолюбивый). И говорят, что он вороватый как сорока, хотя сплетням не всегда можно верить. Здесь все услужающие ходят через швейцарскую, а швейцары завидуют и наговаривают герцогине. Но что да, то да: этот Антуан настоящий лодырь, и его Антуанисса такая же», – добавляла Франсуаза; чтобы обозначить жену метрдотеля, ей нужно было образовать женский род от имени Антуан, и она, видимо, бессознательно опиралась в своих грамматических построениях на слова каноник и канонисса. И была не так уж неправа. До сих пор неподалеку от собора Парижской Богоматери есть улица Канонисс – это имя (поскольку там жили только каноники) придумали французы былых времен, а Франсуаза, в сущности, была их современницей. Впрочем, тут же она предлагала новый способ словообразования, добавляя:
– А замок Германт принадлежит нашей герцогине, это ясно как божий день. Она в том краю хозяйка и градоначальственная дама. Это вам не что-нибудь.
– Понимаю, что не что-нибудь, – убежденно откликался лакей, не чувствуя в ее словах иронии.
– Ты, что ль, и впрямь думаешь, паренек, что это что-то этакое? Да для таких, как они, градоначальство вообще ничего не значит. Эх, если бы у меня был замок Германт, я бы в Париж нечасто наезжала. И о чем только думают хозяева, да вот хоть наши месье и мадам, им же на всё хватает: сидят себе в этом ужасном городе, а нет бы собраться да и поехать в Комбре, когда время есть, никто же их не держит. Ушли бы себе на покой, и чего они ждут? Пока помрут, что ли? Эх, была бы у меня краюха сухого хлеба пропитаться да немного дров обогреться зимой, давным бы давно я уехала в Комбре, в домишко моего брата. Там хотя бы настоящая жизнь, и все эти дома перед глазами не торчат, а тихо так, что ночью слышно, как поют лягушки за два лье с лишком.
– Как это, наверно, прекрасно, – восхищенно восклицал лакей, словно этот последний штрих был так же неотъемлем от Комбре, как гондолы от Венеции.
Между прочим, лакей появился в доме позже камердинера и говорил с Франсуазой о том, что было интересно ей, а не ему. Франсуаза не любила, когда ее считали кухаркой, а лакей неизменно именовал ее «экономкой», и она платила ему особой благосклонностью, какую питает принц из захудалого рода к благонамеренным молодым людям, величающим его «высочеством».