Счастливого дня пробуждения (страница 4)
– Смотри-ка. – Доктор подходит к плакату со схемой строения человеческого тела и кончиком карандаша указывает на что-то в разрезе головы. – Это называется гипофиз. А вот этот кусочек – эпифиз. Они регулируют многие процессы, включая секрецию гормонов. Но твой мозг… Он устроен несколько иначе. Как и многое в твоём теле. А вот ещё. – Он указывает на нечто, напоминающее баранью голову. – Этот комплекс органов производит клетки, из которых создаётся плод. Но у тебя его нет. – Он перемещается от изображения женщины к изображению мужчины. – Ровно как нет и этого.
«Плод». Забавно. Как у фрукта.
– А почему у меня их нет?
– Потому что ты иное существо. Единственное в своём роде. Мне многое пришлось поменять, чтобы я мог целиком контролировать твою эндокринную систему. Велика вероятность – на что я очень надеюсь, – что расти ты тоже не будешь.
Это что же, выходит, я никогда не получу документов?!
– Так я никогда не вырасту… – расстраиваюсь я.
– Если повезёт. Но в этом нет ничего плохого. – Он перехватывает карандаш двумя руками, будто указку, чуть склоняет голову. – Если всё пойдёт, как я запланировал, ты также никогда не умрёшь.
Не умру? Смерть. Я знаю, что это такое. Всё, что о ней пишут в книжках, что это очень страшно и горестно. Смертью кончается совершенно всё вокруг. Весь мир состоит из нерушимого цикла рождений и смертей. Доктор рассказывал, что это необратимая деградация клеток, химический распад до самых простых веществ, дальше которого ничего нет. За гранью которого сознание перестаёт существовать.
Я поднимаю глаза на доктора и вижу, что он чуть улыбается. Это редкое зрелище.
– Вечная жизнь – благо, не доступное ещё никому. Но она может быть доступна тебе. Ты – самое особенное в мире существо. – Он кладёт мне ладонь на голову.
Его рука тёплая, не хочу, чтобы он её убирал, но прикосновение длится лишь секунду.
Всю ночь мысли сами собой вращаются вокруг этого разговора, как кометы по орбите. С одной стороны, мне стало радостно. Я – самое особенное существо в мире. Подобного не было за всю историю человечества. Я могу никогда не умереть. Я могу жить вечно. Но ведь… Значит ли это, что я переживу доктора? И даже Николая? Все вокруг будут желтеть и вянуть, как мои листочки, и в конце превратятся в простейшие химические соединения, которые со временем станут чем-то ещё. А если я всех-всех на свете переживу, то в конце останусь только я… И мне будет очень одиноко. От этого грустно. Хуже, чем грустно. Но я не знаю, как называется это чувство.
* * *
Это обещает быть невероятный день – сегодня меня наконец выпускают из больничного крыла, и не просто из крыла, а в сад! От нетерпения на месте не сидится, я же увижу большой мир! Доктор сказал, что для «иммунитета» очень важно гулять на свежем воздухе, и потому мне теперь можно будет выходить дважды в неделю. Мне дали ещё больше одежды, всякие тёплые вещи: шапку, шарф, перчатки. Во всём этом неудобно: и шарф колется, и шапка закрывает уши так, что через неё плохо слышно, как сквозь вату на томографии, и руки неудобно сгибать, но я побываю снаружи!
Я вприпрыжку несусь по коридору, чувствуя, как становится жарко под всеми шерстяными слоями, – это мне в новинку, холод уже привычен, но вот жара – от неё даже совсем чуточку страшно, раз говорят, что это мне вредно. Николай больно хватает меня за руку и опять что-то ворчит. Он тоже тепло одет: в длинный плащ с куцым меховым воротником, в уродливые башмаки, руки спрятаны в митенках. Он гремит ключами у дверей коридора, и вот мы оказываемся на лестнице.
Я восторженно озираюсь, досадуя, что шарф не даёт свободно вертеть головой. Так вот что это было за большое светлое помещение! Тут всё такое огромное, лестница вниз спиралью петляет на каждом этаже. Мы спускаемся, как в колодец, каждый шаг по каменным ступеням рикошетит о стены. Ладонь в перчатке легко скользит по перилам. Раз, два, три… Шесть пролётов, три этажа. Внизу небольшой холл, из которого выходят ещё несколько высоких дверей. Одна из них огромная и тёмная. И вот её-то и отпирает Николай.
В лицо ударяет порыв холодного свежего воздуха. Глазам так светло, будто в них иголочку воткнули. С непривычки я щурюсь, но, когда зрачки привыкают, я промаргиваюсь и… Небо просто бескрайнее! Раньше у него всегда была граница – оконная рама или страница книги, но теперь оно столь огромно, что у меня глаз не хватает его вместить. Под ногами хрустит мелкая щебёнка, отсчитывая каждый мой шаг, низкие бордюрчики ограждают тропинки, но, увы, зелень за ними совсем пожухла, и остался только бурый сухой ковёр листвы да чёрные скелетики кустов.
А деревья! Какие огромные! Ветки, будто карандашные рисунки, перечёркивают всё небо, как бумагу. И стволов так много, между ними петляют тонкие дорожки и уходят вглубь. Только где-то там, совсем далеко, между ними видно глухой каменный забор с чугунными ажурными шипами-навершиями.
– Можешь ходить вокруг этой клумбы. – Старик отпускает меня и прячет руки в карманы.
Ощущение свободы ошарашивает, хочется убежать, взлететь, несмотря на запрет, но всё это так страшно и волнительно! Осенний ветер лижет кожу, пахнет тут совсем не так, как наверху: запах чем-то напоминает сырые тряпки, которыми Николай вытирает пыль, но намного приятнее.
– А я могу…
– Нет, – не успеваю я закончить, сразу же перебивает он. – Только вокруг этой клумбы, и ни шагу дальше. – Он хмуро плюхается на гранитную скамейку, вжимая голову в плечи, как та смешная птичка из энциклопедии. Даже в его пятнистой лысине, кажется, отражается светлое прекрасное небо.
Наворачивая круги возле пожухлой клумбы, я разглядываю парк и наш дом. Это, скорее, целый особняк: три этажа, мансардная крыша с башнями. Стены какие-то блёклые, желтушно-серые, и краска сходит плешами, словно её давным-давно не обновляли. Отсюда я вижу окна – наверняка операционной. Угадываю даже свою палату. Но больничное крыло – это только крохотный кусочек.
А что всё остальное?
Вот так вот Николай меня и выгуливает в следующие дни. Очень быстро мне это наскучивает: ходить из раза в раз по той же тропинке по полчаса, как круговому маятнику, и ничего нового не видеть. На вопросы он совсем не отвечает, только огрызается и приказывает молчать. Зато, когда к нам изредка присоединяется доктор, он выводит меня куда дальше: мы гуляем почти до самого забора, и он мне разрешает всё-всё трогать – кору, ветки, сухие листья под ногами. Если мы находим жёлуди, он позволяет их оставить. Рассказывает про деревья вокруг, про экосистемы, фотосинтез, циркуляцию воды. Показывает мне белок, прыгающих над головой с ветки на ветку, называет птиц, что порой поют над нашими головами. Даже показал мне старое гнездо!
Это всё очень кстати, потому что наши уроки сократились и он всё чаще даёт мне книги для самостоятельного чтения, а на занятиях лишь объясняет то, что осталось непонятно.
Глава 3
Незаметно пришла зима и оказалась ещё красивее, чем мне представлялось, – сверкающая, чистая, белоснежная. Моя первая зима. На морозе на ярком солнце сугробы переливаются серебряной пыльцой. Меня так веселит хруст снега под подошвами, и можно вытаптывать на нём всякие рисунки и надписи, словно на огромной восковой дощечке. Вот цветочек, вот треугольник, вот огромная цифра пять!
– Небольшой минус и высокая влажность. – Доктор зачерпывает снег и немного мнёт его. – В такую погоду, как сейчас, из снега можно лепить. Смотри. – Он протягивает мне ладонь, на которой лежит белый шарик.
У меня просто дыхание спирает от восторга. Это же невероятно! Это же вода! Которая мнётся, словно пластилин!
– А мне… Мне можно? – осторожно спрашиваю я. – Николай мне даже за один вопрос об этом затрещины раздавал.
– Конечно, давай, – подбадривает доктор. – Знаешь, снег ведь на самом деле не белый. Нам это только кажется из-за того, как в нём рассеивается отражённый от солнца свет. – Он подкидывает на ладони снежок, задумчиво глядит на него, а потом сминает в руке. – Это солнечный свет в видимом спектре белый, а сами кристаллы воды прозрачные.
– А снег, выходит, состоит из кристаллов? – Я озадаченно смотрю на мягкую холодную субстанцию в руках. Кристаллы – для меня это что-то твёрдое, имеющее конкретную форму. А снег мягкий. Как моя подушка.
– Из очень мелких. Которые легко ломаются. Но в основном из воздуха. Смотри. – Он подносит ко мне свою руку и показывает что-то на тёмном рукаве пальто. Снежинка, словно крохотная звёздочка. – Шестиконечная. Потому что у молекулы воды гексагональная структура. Вот эта красивая. В основном, конечно, снежинки формируются дендритами. – Он указал на ветки кустарников. – Древовидными структурами. Как и всё в природе, даже формирование снежинок – очень сложный, многоплановый процесс. Их форма зависит от сотен факторов: атмосферное давление, температура, скорость ветра, относительная влажность, вокруг какого ядра она будет формироваться, будет ли у неё вообще ядро, скорость фазового перехода, широта и долгота, упругость водяного пара, сила гравитации и так далее. Если минус будет небольшой, то снежинки будут похожи на иголочки. А если почти около нуля, как сейчас, то на хлопья. И нам очень повезло, что мы сейчас здесь нашли вот такую красивую снежинку. Это редкостная удача. – Снова он указывает взглядом на ровную звёздочку на обшлаге рукава. – Природа настолько сложна и изменчива, что ни одной похожей снежинки в ней нет. Они все уникальны.
– Ни одной? – на секунду пугаюсь я и оглядываюсь вокруг.
Выходит, всё вот это, вся вот эта красота – она настолько хрупкая, и её жизнь так коротка, а я просто топчусь по ней и ломаю в своих руках всю эту уникальность? Вмиг становится стыдно. Вот бы законсервировать все эти сугробы, чтобы они никогда не таяли, чтобы хоть как-то сохранить им жизнь, чтобы кто-то их увидел и запомнил. И так хочется забрать эту редкую прекрасную снежинку, но ведь стоит мне её коснуться – и она исчезнет. Так что я таращусь на неё, почти не моргая, пытаюсь вобрать в себя каждую линию – единственная такая, и скоро её не станет.
– Ни одной, – кивает доктор. – Всё в природе уникально. От каждой снежинки, каждого дерева и каждого листа на нём до целых планет. Наша планета в каком-то роде та же снежинка, ей повезло сформироваться именно так, что здесь возникла разумная жизнь. И это куда более редкая удача, чем шестиконечная форма при текущей погоде. – Он смахивает снег с рукава, и с этим коротким движением исчезает целая снежинка-планета, такая редкая, что на её шести лучиках есть разумная жизнь. – Но и она неизбежно исчезнет. Всякая жизнь скоротечна. Это можно назвать глупостью, но мне хочется побороться со временем.
Пусть, говоря всё это, доктор и смотрит на меня, но говорит он вовсе не со мной.
* * *
– Хватит спрашивать! – ворчит Николай. – Доктор уехал.
– Как уехал? Куда? – Я потерянно смотрю в спину ползающего на карачках старика, который вытирает сырой тряпкой пыль с батарей под подоконником.
– Тебя это не касается. – Он с кряхтением поднимается с колен и ковыляет к следующей батарее. – По делам.
– По каким делам?
– По важным!
К зиме ему стало ещё тяжелее ходить: похоже, у него болят суставы, и он едва подволакивает за собой ноги, отчего и настроение испортилось пуще прежнего.
– А когда вернётся? – пугаюсь я. Никогда ещё доктор не покидал особняка, а вдруг он больше совсем-совсем не приедет?
– Займись делом! – скрежещет старик.
Дни стали короче, ночи – длиннее. Из-за темноты чаще клонит в сон, за окном из-за вечных снегопадов практически мёртвая стылая тишина и такая же мгла: во всём саду лишь два убогоньких фонаря возле разрешённого мне для прогулок пятачка. Каждый следующий день похож на предыдущий, будто время замкнуло в круг. Подъём, умывание, зарядка, капельница, прогулка, учёба, анализы, чтение, инъекции, немножко игр, купание, укол снотворного, отбой. Почти всё моё время проходит в классной комнате за чтением и решением арифметических и геометрических задачек из оставленных доктором учебников. И иногда мне ещё удаётся побегать по коридору, пока старик не видит.