Золотая свирель. Том 1 (страница 8)
– Не им, а фолари.
– Да один хрен. Ладно бы они там у себя злобствовали, а то ведь и здесь покою не дают. А я, между прочим, САМИМ к этому кладбищу приставлен. На законных, как говорится, основаниях. Не-е-ет, находятся, пропасть, охотнички… – Он встряхнулся, мотнул башкой так, что уши щелкнули. – Я б на твоем месте держался от них подальше.
Я не ответила. Доля правды в гримовом высказывании была. И немалая.
Помолчали. Огромный черный пес растянулся на земле, положив голову на лапы. «Ладно, – подумала я. – Мне, наверное, не следует цепляться за прошлое. Ирис отказался от меня. То ли я его обидела, то ли Королева надавила, то ли поручительство оказалось слишком тяжелой заботой… да что сейчас гадать? Переживем. У меня теперь мантикор имеется. Домашний. Из рук ест…»
Каланда. В каких глубинах застиранной памяти сохранилось это имя? Имя из позапрошлой жизни. Имя и острое чувство утраты. Чувство вины. Меня бросили в воду из-за нее, из-за Каланды. Из-за того, что я сделала с ней. Значит, наказание было справедливым. Значит, я заслуживала смерти.
– А второй раз? – прервал молчание грим.
– Что – второй раз? А, утопление. Да вот, только что. Этот, как ты говоришь, дракон, заперт в подземном гроте, посреди озера из мертвой воды. Чтобы его накормить, надо через мертвое озеро пройти, а вода… ну очень холодная. И вообще… какая-то не такая. Короче, я упала в озеро. И потеряла сознание. Это случилось четыре дня назад. На сей раз меня вытащил Амаргин. Сегодня после полудня.
– Ну, это не считается. Любой может в мертвой воде хоть сто лет пролежать и останется свеженьким.
– И мертвеньким? – я затаила дыхание.
Грим подумал:
– На моей памяти никто еще не захлебывался мертвой водой. Она заращивает раны, может отрубленную руку прирастить, если приставить правильно. А если неправильно, будет рука из… хм. В мертвую воду можно лечь и заснуть на тысячу лет, а потом встать и дальше жить. Если ты заранее не мертв.
– И если найдется тот, кто тебя вытащит.
– Это верно.
Мы еще помолчали. Я повозилась, подминая под себя крапиву. Голые стебли не очень-то и стрекались, главное – не прикасаться к листьям. Между качающихся верхушек открывался длинный лоскут неба, запыленный звездами. Земля подо мной уже не казалась такой холодной. Рядом черным курганом свернулся пес – косматый, уютный. От большого его тела тянуло теплом.
– Ты не сказал, как тебя зовут.
– А ты не спросила, Леста.
Я смутилась:
– Прости. Я думала, ты сам представишься.
– Называй меня Эльго.
Эльго. Это имя не шло ему. Слишком легкое, не черно-алое, а серовато-серебряное. Я почему-то думала, что имя у него будет грозное, рокочущее. А оно звучало как всплеск воды. Сумеречное какое-то имя.
– Эльго, – спросила я, – а ты бессмертен?
Он молчал так долго, что я думала – он заснул. Но дернулось острое ухо, разомкнулись веки, пропустив малиновый луч:
– Дурацкий вопрос, – пробормотал он. Голос его опять изменился, стал юным, как у подростка. – В каком смысле?
– Ну… тебя можно убить?
– Любого можно убить.
– А что с тобой будет, когда умрешь?
– Понятия не имею. Это не мне решать. САМ решит.
Сам. Так грим называл Холодного Господина, владетеля Полночи, кого же еще. Со значением и уважением. САМ.
Я обняла колени. Хорошо, что в августе комаров уже нет. Или есть, но меня не кусают, потому что я мертвенькая? Может, САМ – тоже мой хозяин теперь?
– Эльго, а ты давно тут живешь? На заброшенном кладбище?
– Хм? Это смотря для кого. Собственно, как начали тут хоронить, так я сюда перебрался. Мне церковь понравилась. Хорошая церковь. Жаль, сгорела.
– А новая?
– Я к старой привык, – он вздохнул. – Мне нравится высокая открытая колокольня. На новой сидишь, как в коробке, ничего не видно. Узнать бы, кто такое выдумал, да напугать как следует. Ночью, когда пьяный из кабака пойдет. Чтобы память отшибло. Чтобы домой дороги не нашел. Ррр!
– А вот Амаргин говорит, что мертвых не существует.
– Не понял?
– Ну что мертвое тело – это земля, а…
– Ну знаешь, пока оно землей станет, несколько сотен лет пройдет. А до того – лежит себе скелетиком, все чин чином. Ну а я сторожу, чтоб они тут самоволом не шлялись и чтоб никто со стороны тут не безобразничал.
– А поднять этот скелетик ты можешь?
Пес разинул жуткую, словно бы подсвеченную изнутри пасть.
– Ррр! Я тут самый главный начальник! – Он огляделся, словно бы ожидая встретить протесты от обитателей кладбища. – Прикажу – строем встанут! У меня их тут целая армия. Они у меня… по струнке-е-еее-оу!
И он зевнул, выкатив на целый ярд узкий, с крючком на конце, горячий даже издали язык. КЛАЦ! – захлопнулись челюсти. Большая голова мирно легла на лапы.
Мертвецы, подумала я. Он хозяин мертвецов. Спросить у него… он-то точно знает. И ответит точно, без обиняков. Это вам не Амаргин, который будет полоскать мозги до тех пор, пока ты сама не позабудешь, о чем спрашивала.
Хотя, вспомни, что начальник мертвецов сказал о мертвой воде – мол, живым ляжешь, живым встанешь…
С другой стороны – а была ли я жива до того, как в эту воду легла?.. Грим не отрицал, что я утопленница. И еще дурак Кайн с собакой… Брр!
Итак, сказала я себе. Подумай как следует, Леста Омела.
А хочешь ли ты услышать ответ?
Качались крапивные верхушки над головой; черные пальцы начисто протирали хрустальный бокал цвета индиго, полный звезд. Три самые яркие высоко венчали юго-запад; опрокинутый вершиной вниз треугольник, сквозь который Господь продернул призрачную ленту Млечного Пути. Огненная искра чиркнула по небосводу. Я дернулась, успела подумать только: «Пусть…»
– Пусть. – Эльго снова приподнял голову. – Пусть их. Пусть себе лежат, не хозяин я им. И трупов я не ем. Ты это… не принимай всерьез. Я иногда дурачусь.
– Ага. Я так и поняла. – Потерла застывшие ноги, кое-как встала, отряхнулась. – Пойду я, Эльго. Мне еще до острова топать. Очень приятно было познакомиться.
– Мосток-то перейдешь? – ухмыльнулся пес. – Не бойся, что он раскачивается. Он крепкий. Его лет сто назад поставили, до сих пор, вишь, стоит.
– О, холера! – Я опустила занесенную было ногу.
– Кх, кх, кх! – развеселился паршивец. – Ладно, трусишка, переведу тебя. Держись за холку.
Стеклянная Башня
Сумерки
Одну ногу он поджал под себя, а другую спустил в воду. И босая ступня светилась в темной воде – парящая над бездной узкая фарфорово-голубая ступня с не по-людски длинными пальцами.
Пальцы шевелились лениво, будто перебирали подводные струны, будто спящая рыба колыхала плавниками. И руки у него тоже светились, и лицо – они плыли в сумерках, свечение их таяло в поднимающемся тумане – кисти рук, два белых мотылька с треугольными крыльями, и склоненное лицо – прозрачный ночной цветок в чаще бессветных волос.
В пальцах его мелькал маленький нож в форме птичьего перышка – Ирис только что срезал тростинку и теперь вертел в ней дырочки. Я наблюдала за ним, сидя на том же стволе повисшей над водою ивы, но с того безопасного места, под которым росли мята и валериана, а не аир и остролист.
Ирис поднял голову и приставил тростинку к губам. Потянулась нота, слабая и длинная, как росток, которому довелось проклюнуться из земли под бревном или доской. Сменил тональность – хрупкий коленчатый росток изогнулся в поисках света… опять смена тона, и опять – бледное тельце, притворяясь корнем, ищет выхода.
Словно червь, раздвигает собственной плотью сырой мрак, питаясь сам собой, глоточек света, маленький глоточек, один вздох, один взгляд, разве можно так – помереть, едва родившись, не найдя выхода из родного дома?
И снова первая, но теперь еле слышная нота – силы иссякают, а преграда оказалась слишком широка, не туда, значит, рос, надо в другую сторону, но сил не осталось…
Это не доска, думаю я, это кусок гнилой коры. Он широкий, но легкий, думаю я, поднажми, слышишь, попробуй вверх, а не в сторону, попробуй вверх… Ты же рожден расти вверх, что же ты стелешься, свет в любом случае наверху, так что давай, Ирис, дружочек, ты же не червяк со скорченным опухшим телом, ты прекрасный цветок – ну, давай же!
Но он сидит над водой – ссутулившись, приподняв острые плечи, и все тянет умирающую ноту, уже и звуком переставшую быть, так, одно дыхание осталось, да и того на донышке.
И я уже хочу отнять у него свирель и взять эту несчастную ноту в полный голос – но тогда звук прервется, прервется как нить жизни, а меня сейчас не интересуют другие, те, которым повезло увидеть солнце сразу по рождении. Меня интересует этот несчастный изуродованный.
Я не умею делать свирельки из тростника, поэтому я подхватываю голосом, обычным человечьим голосом, немного охриплым от волнения. Сначала лишь напряжением горла продолжая существование истаявшего звука, потом облекая звук в плоть, с каждым мгновением все более очевидную, и – я же сама умоляла его расти вверх – вывожу внятную музыкальную фразу.
До, ре, ре-диез. Фа, соль, соль-диез. Фа, соль, фа…
Моего дыхания хватает еще на одну – и в этот момент свирель Ириса вступает, не позволяя мелодии прерваться.
Наш росток-неудачник наконец вырвался на свет, опрокинув препятствие, и распустил первую пару листьев.
Ирис играет, запрокинув голову. Я молчу, не подпеваю: слишком сложно для меня. Он играет, опасно откидываясь, неустойчиво раскачиваясь на своем насесте, острые локти его пугают серый сырой туман, и туман сторонится, пятится, расчищая музыканту узкий колодец – от черного неба над головой и до черной воды под ногами. И та, и другая чернота сияют звездами.
* * *
280 год от объединения Дареных Земель под рукой короля Лавена (сейчас)
И мне почему-то приятно и немножко стыдно от этой детской тайны, которую я сама себе сочинила, особенно от моего участия в Ирисовой судьбе – словно ему действительно требовалась моя помощь.
Я уже выползла на берег и теперь кукожилась между двух камней, стараясь унять дрожь. Надо было бы встать, чтобы ветер высушил платье, но я никак не могла заставить себя разогнуться. Ничего, полежим под камушком, пожалеем себя, благо никто не видит… Повспоминаем – это больнее и слаще страха, это занимает, увлекает с головой, поэтому – повспоминаем.
– Эй, ты живая? Эй, барышня?
Шлепок по щеке, потом по другой. Я открыла глаза и увидела занесенную ладонь. Отстранилась, стукнувшись спиной о камень.
– Ага, живая. Ну, здравствуй, красавица. Вот, смекаю, явишься ты к лодке рано или поздно. Решил подождать. И, гляди ж ты, не ошибся.
Даже в темноте были видны его великолепные веснушки. Он осклабился, блеснули зубы. Жутковато блеснули эти ровные человечьи зубы, не хуже зубов кладбищенского грима. Мне пришлось откашляться, прежде чем удалось внятно выговорить:
– Что ты здесь делаешь, Кукушонок?
– Дрова рублю.
– Что?
Он нагнулся, кулаком опираясь о камень у меня над головой.
– Барышня, – голос его был холоден и терпелив, – не знаю, как тя кличут. Давеча ты украла у меня лодку, барышня. Я искал свою лодку, и я ее нашел. Я чё подумал – куда может снести лодку без весел, на одном руле? Ежели остров обошла и в море вышла, то ее, сталбыть, вынесет на берег к Чистой Мели. А если не обошла остров, то так и так – где-нить туточки, на островке, целая или разбитая. Я нашел лодку. И воровку я тоже нашел.
От него пахло потом, теплом, едой. Это был полузабытый запах, будоражащий, неуместный, мирный, странный. Я сама когда-то принадлежала этому запаху.
– Я заплатила тебе, Кукушонок. Я бросила на причал золотую монету. Или тебе показалось мало?
Он сощурился, поджал губы. Не спеша присел на корточки – лица наши оказались вровень.