Выбор воды (страница 5)
Отец бреется. Теперь подробности.
Лезвие срезает щетинки
со щёк, подбородка,
из-под грохочущего
носа. Оно срезает ковёр
и шторы, срезает
кота Сильвестра
прямо с телеэкрана.
Мы, дети, плачем.
Лезвие срезает
коврик с нашего крыльца,
траву с газона,
деревья с нашего квартала,
о, плакучие ивы.
Отец идёт в офис.
Его босс гладит
своё гладкое лицо.
Клиенты охают и ахают.
Улицы голы
без машин. Одна планета
врезается в другую.
В упаковке снэков «Cheezies»
нет призов,
но в коробке с попкорном
«Pink Elephant»
маленькая наклейка или, может,
крошечный солдат с парашютом,
которого можно
бросить из окна
второго этажа. Смотри!
Он дрейфует вниз.
Он дрейфует на ветру.
Сойки и воробьи
смотрят с удивлением.
Вечер сбрил свет из парка Тиволи и завёл меня в дом. Дерево в лестничных пролётах скрипит так, что не понимаешь, где находишься, – там, в XIX веке, когда это ещё был гостевой дом, или здесь, когда идёшь по тёмным коридорам одна. Говорят, когда-то в отеле жил и Цанкар, но здесь, как и на холме, его историй не слышно.
Шум посуды из бистро залетал в моё окно на втором этаже и не стихал до последнего гостя. В дождь не разобрать, где грохот тарелок, а где осенняя вода. Но посуда билась громче ударных в песнях группы «Siddharta»[19].
Не заснуть в избе на восьмом ряду от Волги, когда ночью река так громко переворачивается.
Утром сентябрьский словенский туман помогает просыпаться медленно. Бродя по Тиволи, не сразу видишь, как со вчерашнего дня изменился мир.
Тиволи – не парк, а целая страна площадью пятьсот гектаров. В сентябрьской зелени уже заложена желтизна. Нет ничего, кроме тивольской двухсотлетней пустоты.
Чугунные собаки перед парковым замком молчат – у них нет языков, но они следят за мной. Ходили даже ложные слухи о том, что создавший собак австрийский скульптор Антон Доминик Фернкорн якобы застрелился из-за этой ошибки с языками, хотя скончался он – в психиатрической лечебнице. Не будь они немыми, псы облаяли бы любого, кто приблизится к замковой лестнице, – но, глядя на меня, молчат. Их лапы так напряжены, что дай команду – тут же сорвутся с места. Даю команду, но из их пастей вместо рыка слышен пар, они тихо идут за мной. Дойти до пруда на краю Тиволи и проведать птиц. Они прыгают с кувшинки на кувшинку и не смотрят на меня.
Туман уступает ясному дню, и собаки возвращаются на постаменты у замка, – только тогда замечаю, что тивольские воро́ны уже разбросали мусор из урн, велосипедисты заняли асфальт, садовник насвистывает, присев у клумб, а студенты на траве воют под гитару песню, слова которой с юности помнишь всю жизнь, даже когда остальное уже забыл. Старухи с сумками спешат на центральный рынок на потрёпанных велосипедах.
Через главную аллею парка – Плечниковый променад – ныряю в подземный переход, ведущий в город. В тоннеле женщина поёт на итальянском, не слыша, как ей кидают монеты. Голос исходит из стен, он вечен, и исчезает, лишь когда поезда проносятся по железнодорожной ветке на краю Тиволи.
Дорога в центр города идёт мимо Люблянской оперы, откуда когда-то было модно отправлять открытки друзьям. Репетиция в разгаре. Утренние голоса певцов превращают Цанкарьеву цесту в оперную сцену – совсем другая акустика, не похожая на тоннельную.
Когда долго живёшь один в новом городе, начинаешь искать друга, даже если он не нужен. А лучше реки друга нет. Каждый день я прохожу вдоль Любляницы, чтобы перекинуться с ней парой-тройкой слов. Набережные, устроенные Плечником[20], спрятаны под растрёпанными ивами.
Нравится думать, что название Любляница произошло от немецкого «Laibach» («медленная вода»), но и другая версия – о происхождении названия от имени Любовидъ, возможного основателя поселения на берегах реки, – красива и вечна, как человечий поход к воде. Впрочем, можно называть реку по-новому каждый день недели: она семь раз исчезает и возникает на поверхности, меняя имя.
Но Любляницу я ещё не чувствую как личную (даже частную) территорию, как, например, Волгу. Не на берегу Волги – а у меня на берегу. Не на берегу реки – а на моём берегу.
Волгую, когда никого нет: вода уходит от берега на сто двадцать метров и открывает ребристое нёбо реки. Никого. Разве что рыбак дёрнется вдалеке, козы упадут с яра или мотоциклист пронесётся. Рухнувшая пристань торчит из Волги скелетом динозавра. Когда сюда приезжали на метеоре, путь над водой был цел, и по нему можно было пройти.
Берег – всегда ожидание. Луна над рекой – точка дня.
По берегу Любляницы же иду – как по берегу только что созданной реки; у меня нет о ней воспоминаний.
Широкие ступени Трновской пристани, спускающиеся к Люблянице, как обычно, заняты, но я нашла свободный метр на этом каменном пляже.
Ивы рвались к воде – зелёные косматые звери, пришедшие на водопой. Вода делает города подвижными. Делает их вечными. Это она решает, где городу расти, а где – зарастать.
– Свободно?
Красный от бега брюнет в шортах сел рядом, вытер лицо майкой и поставил на ступеньку бумажный стакан.
– Молодёжь – как стая голубей. Сразу всё оккупируют, только крошку кинь. Бегать начал. Потное дело. Ну и дрянь этот спортивный коктейль.
Нико переехал в Любляну из Флоренции. Я несколько раз повторила ему название города, в котором родилась, но он о таком не слышал.
– Говоришь, как поёшь.
– Это волжское. Мы медленно говорим, напевно. Сколько лет уже здесь?
– Одиннадцать. Хотя словенского языка до сих пор не знаю.
– Почему не учишь?
– А смысл? Тогда я приехал сюда, как это сейчас называют, в саббатикал: решил отдохнуть от работы в страховой компании. Но саббатикал затянулся.
– Все помешались на этих саббатикалах. Мой бывший шеф так и не вернулся из него. Сказал, медиа – это не его. Открыл кофейню. Но ему пришлось возвращать корпорации те деньги, которые ему заплатили за год саббатикала.
– Физически не могу представить, что снова буду страхованием заниматься. В тридцать девять стал писать музыку к фильмам, рекламе – для этого язык не нужен. Здесь все говорят на английском. Вообще, я начинал учить словенский, но понял, что он мне не нужен. Не с кем на нём говорить. Словенцы живут семьями, чужаков редко принимают. Трудно влиться. Особенно после Италии.
– И каково это – столько лет жить в городе, язык которого не понимаешь?
– У меня нет потребности постоянно с кем-то говорить. По выходным мы с приятелем ходим выпить или на футбол. Общаемся на английском. С другим знакомым ходим по крышам и террасам – за пчёлами наблюдать.
– Пчёлы на крышах?
– В Любляне больше четырёх тысяч ульев на крышах. Какой толк от языка? Чтобы тосковать на нём? Помолчать я и на своём – итальянском – могу. Хотя одно словенское слово я запомнил – долго не мог понять их двойственное число. Midva. Если буквально, то мы два – мужчина и женщина.
– А если мы – две женщины?
– Medve.
– А мы тогда кто?
– Таких здесь называют «samotar». Одиночка.
– Ты как дерево из другой климатической зоны, которое высадили в местном ботаническом саду.
– Нет, я прижился, но под землёй корни уходят туда, откуда дерево выкопали.
– Почему тогда в Италию не возвращаешься?
– Если пожил в Словении хотя бы несколько недель, она тебя держит. Можно уехать, но будешь о ней думать. Не знаю, в чём дело, но я часто вспоминал Любляну, и успокоился только тогда, когда сюда переехал. Мне здесь нравится. Город как большая пешеходная зона. Ничего не происходит. Нет времени, нет ожиданий. Может, в моей жизни настал такой период, когда мне нужна Словения. Знаешь, в юности нужен был Нью-Йорк, но я так туда и не попал. Студентом был – хотел жить в Берлине, даже почти переехал, но не сложилось. А теперь Нью-Йорк мне не интересен, Берлин стал другим. Рано или поздно в жизни каждого наступает Словения. Любляна похожа на чужую семью, в которой всё хорошо, когда ты приходишь в гости. Хочется возвращаться туда снова.
– Пока однажды не придёшь в гости без приглашения и не застанешь семью в растянутых трусах.
– Поэтому меня в гости и не зовут. Сама надолго здесь?
– Головной офис прислал делать интервью. Большой проект. Не так муторно, как раньше, когда работала райтером криминальных новостей. 14 тысяч криминальных новостей за несколько лет. Приезжает кто-нибудь в город, говорит: как в этом месте красиво, как в том – хорошо. А я в ответ: в этих местах по весне тела двух женщин нашли. Оставаться там не хотелось. Когда езжу по городам, по крайней мере, не знаю, на какой улице кого убили.
– Могут послать куда угодно? Или ты сама выбираешь, куда ехать?
– Выбираю города, в которых есть большая река, море или океан.
– Плетёшь свою водную паутину?
– Бегу с берега. Матрос невидимого корабля.
– А я бегаю по берегу. Двенадцать километров вдоль Любляницы. Побежали?
– Бегать – скучно. Люблю ходить. Могу идти без остановки несколько дней подряд. Движение не даёт ни к чему привязываться. Как только остановишься – сразу привыкаешь к месту, к запахам, к цвету домов.
– Когда-то же придётся остановиться. Дети есть попросят, или ещё чего.
– В этой невесомости быстро жить невозможно. Люди рожают детей прямо в космос, и те летят непонятно куда. Делают кесарево. Никто не хочет, чтобы там всё разверзлось. Чтобы вселенная взорвалась. Все хотят просто пустить петарду на заднем дворе. На безопасном расстоянии.
– Людям нравится бежать.
– Бег был нужен человеку, чтобы убегать от хищника. Не хочу убегать, хочу просто идти. Не думаю, что время – это прямая линия, с которой мы не можем свернуть. Я хочу – сворачивать, задерживаться в тени, в переулках.
– Что, если, когда захочешь вернуться из переулка к главной дороге, её уже не будет?
– Куда она денется?
– Водой смоет.
– Построю плот.
– И что будет, когда твои реки, моря и океаны закончатся? Поедешь по второму кругу?
– Есть ещё озёра.
– Мне нравится Бохинь – самое большое озеро Словении. Оно особенное.
– Дед говорил: будет выбор – всегда выбирай озеро, не реку; на реке слишком неспокойно. Ему пришлось перенести дом с берега Волги на восьмой ряд у леса, чтобы тот не сполз в воду. А я наоборот – вдоль рек хожу.
– Разве нет никакой другой дороги, кроме дороги вдоль воды?
Вспомнив, что знает несколько русских слов, Нико повторял «спасибо», «революция» и «пожалуйста». Третье он произносил исключительно как «пожалу́йста».
– Стала замечать, что мне теперь интереснее разговаривать с незнакомыми людьми.
– Мне тоже, – сказал он.
И мы отвернулись друг от друга.
Нико надел наушники и побежал вдоль Любляницы, задев бумажный стакан. Белая жижа потекла по ступеням в реку. Через пару минут Нико вернулся и предложил сходить на крышу отеля, где его друг держит ульи. Тот уехал и попросил его присмотреть за пчёлами.
Мы поднялись на крышу тринадцатиэтажного отеля у парка Tabor, откуда город выглядел незнакомым. Рассматривая эту многослойную застройку, сложно представить, что в 1895 году тогдашний Лайбах пережил сильное Пасхальное землетрясение.
Город по-словенски – «mesto», а любое место понятнее, когда смотришь на него сверху. Сверху Любляна – другая: белые дома с красными крышами сменяются многоэтажками, переходящими в вершины Юлийских Альп, на которых осел то ли снег, то ли туман. Внизу молчат остатки римской крепостной стены, напоминая о давно стоявшем здесь городе Эмона. Убежище от большого мира, Любляна затаилась в межгорной котловине, по которой летят голоса, ударяясь о холмы.