Собачий лес (страница 3)

Страница 3

Скоро мы вышли на поляну, где хоронили собак. На поляне было семнадцать холмиков, поросших травой. Я уже умел считать до много. Над холмиками дрожал и жужжал нагретый солнцем воздух. Они неровно дышали, будто волновались из-за нашего прихода. А ты вдруг легко и ловко поскакала между ними на одной ножке. И я подумал, что стоило бы обменять свое умение считать на умение проскакать вот так на одной ножке.

– Почему твой папа ушел из пограничников? – спросил я.

– В ми-ли-ции е-му луч-ше. Он фрон-то-вик и по-сле вой-ны бо-ле-ет. – Ты остановилась, перевела дух. – Все фронтовики болеют.

– Дядя Гоша тоже фронтовик, но он здоровый.

– Значит, он неправильный фронтовик.

Теткин муж полковник Лапин остался на войне и, наверное, тоже был неправильным фронтовиком. На стенке висела его молодая фотография на фоне бомбардировщика, в котором он летал. Тетка говорила, что если долго смотреть на фотографию пропавшего человека, то он обязательно вернется. Однажды я смотрел на полковника Лапина с завтрака и до обеда. Даже в туалет не ходил. Но он не вернулся.

– А где твои родители? – спросила ты.

– Мама в Москве. Но на лето меня тетка забирает. Она меня еще на осень забирает, весну и на зиму.

– А ты давно в Москве был?

– Наверное, никогда.

Ты подошла и встала так близко, что я снова почувствовал запах редиски.

– У тебя писка большая?

– Не знаю. А у тебя?

– Хочешь посмотреть?

Твои глаза косили особенно сильно. Я даже не знал с каким из них разговаривать. Поэтому опустил голову и отрицательно покачал головой.

– Врешь. Хочешь, – сказала ты. – Давай попробуем, как взрослые в том журнале.

– Чего-то не хочется.

– У меня еще и пупок правильный. Он правильно завязан. А у тебя правильный пупок?

Про пупок я вообще никогда не думал.

– Н… – Твой левый глаз совсем съехал к переносице. – А я тебе свой журнал с мамой отдам.

– Не надо мне никакого журнала.

– Чего же ты хочешь? По глазам вижу, что хочешь.

– Фуражку.

– Хм. – Ты часто заморгала как от пыльного ветра.

Но ветра не было.

– Ладно, – сказала наконец.

Лесу твой ответ не понравился. Он сунул солнце в дупло и зашумел. В соседних кустах кто-то заворочался, затрещал сломанными ветками. Я подумал, что это проснулась мертвая собака.

Мы побежали. Я еле успевал за тобой. Там, где было светлее, мы остановилась и долго не могли отдышаться.

Ты спустила с меня штаны, встала на колени, нечаянно ткнулась щекой в писку, и я почувствовал, что щека у тебя теплая.

Писка моя была совсем не такой, какую мы видели в журнале. Маленькая, холодная, висевшая неулыбчивым хоботком. Подавив колебания, ты взяла ее в рот и тяжело выдохнула носом.

Твое дыхание холодило яички. Мы чего-то ждали. Попу кусали комары, но я терпел. К твоим пяткам прилипли серые сосновые иглы.

Ты подняла глаза.

Иногда я замечал такой взгляд у тетки, когда она кормила дядю Гошу щавелевым супом с яйцом и сметаной. Сидя за кухонным столом, она смотрела на него, как будто должна была открыться какая-то тайна. Но дядя Гоша ел суп, потом курил и ничего не замечал.

В общем, у тебя был дурацкий вид. И я усмехнулся.

Ты отстранилась и, отряхнув подол платья, сказала:

– Фигня.

Теперь я вел тебя по лесу. Ты была тихой и больше не скакала на одной ножке. А я думал, что сделает тетка, если мертвые собаки расскажут ей обо всем? Очень неприятно, если кто-то знает о тебе больше, чем нужно.

– Когда фуражку принесешь?

– Завтра, наверное. Папа в ней на службу ходит. А больше фуражки у него нет.

Внутри меня шевельнулся маленький стыд. Если нет другой фуражки, то забирать последнюю нельзя. Может быть, ты ждала, что я так и скажу. Но я не сказал.

Вечером я все время вспоминал твои серые от пыли пятки с прилипшими к ним сухими сосновыми иголками. Думать о них хотелось все время. Еще я долго рассматривал свой пупок – маленький узелок посреди живота. А у тетки вместо узелка была аккуратная воронка. Какой из наших пупков был правильным, я не знал. Что делать тому, у кого пупок неправильный, тоже было непонятно. Я вообще не смог бы рассказать толком, о чем думал. Дошло до того, что тетка заметила неладное, села рядом. Даже на потрепанном молью трофейном ковре, который мы купили на раменском рынке, она ухитрялась сидеть так важно, будто вокруг нее снова шевелил ветками Собачий лес.

– Рассказывай, – сказала.

– Чего рассказывать?

– Чего… – передразнила. – Я же вижу.

Никакие мертвые собаки ей не доложились. Я сам зачем-то все рассказал. И про солдатиков, и про журнал, и про то, что мы с тобой делали в лесу.

Тетка повертела меж пальцев отломанные солдатские ноги. Иногда она так рассматривала кольца, когда не знала, какое надеть. Мы поставили ноги в шеренгу, но зрелище вышло странное. Как играть в это было не ясно.

– Миа – красивое имя, – сказала тетка.

Я тоже подумал, что красивое.

– А ты что делал? – спросила тетка.

– А что надо было делать? – спросил я.

Сашка Романишко сказал, что если вовремя заглянуть человеку в рот, то можно увидеть, какие внутри него мысли. Но рот у тетки был закрыт, а взгляд был, как будто она сейчас скажет: «Это еще что за глупости несусветные?» Тетка не знала ответ на мой вопрос.

– Надо было, наверное, ее по голове погладить, – с сомнением сказала она.

– Зачем? – спросил я.

Тетка выдохнула, как продырявленный мяч:

– Затем, что человек всю жизнь с благодарностью помнит каждое доброе прикосновение, – сказала и тут же засобиралась неизвестно куда.

С улицы прилетел привычный крик. Мать Ленки бродила вдоль сараев, искала дочь.

856

Куклу нашли в июле тысяча девятьсот сорок пятого года, когда проверяли подвалы дворца Цецилиенхоф. В нем должна была пройти послевоенная конференция союзников. Кукла лежала в намертво забитом ящике из темных от влаги досок. Генерал Воскобойников распорядился просушить ее, очистить от плесени и доставить к себе. Через неделю Воскобойников должен был лететь в Москву. Куклу он решил подарить дочери.

Из дворца ее, завернутую в ковер, везли на полуторке. Кукла была велика, и ковра не хватило, чтобы укрыть ноги и глаза. Дразнили пыльной зеленью, приступившие к дороге, деревья. На ухабах прыгали облака.

Потсдам еще нес в себе едкий химический запах взрывчатки и трупной гнили. Горожане разбирали рухнувшие после ковровой апрельской бомбардировки дома. Извлекали из-под завалов бывших людей, собак и кошек. Целые кирпичи отделяли от битых, аккуратно складывали на уже выметенный от щебня тротуар.

Война отпускала. На разрушенные улицы уже можно было смотреть как на ландшафт.

– Ну и наворотили мы, – сказал маленький солдат, сидевший у ног куклы. – Весь город в кашу.

На самом деле он думал о гречневой каше и молоке. Как оно течет из глиняной крынки где-то в деревне под Могилевым.

– Не мы. – Седой солдат положил свои ноги туда, где под ковром тянулся кукольный рот. – Англичане бомбили – союзники.

У седого болели колени, распухшие от сырости дворцового подвала. Но он думал о странном свойстве человека, который, уничтожая все на своем пути, вдруг легко мог ужаснуться разрушению, происшедшему без его участия. О том, что человек совсем не умеет обращаться с собственной памятью и не хочет жить тем, что натворил.

– Надо помнить хорошее, – ответила ему Адини. – Мы то хорошее, что мы помним. Мне так папа сказал.

Но седой солдат конечно же ее не услышал. Взрослые не слышали ее голос.

С тех пор как Адини уехала, даже Гретель слышала ее еле-еле.

Адини не умела менять память куклы на расстоянии. Гретель давно была наполнена до краев чужим горем, разрушением и смертью. Но слова Адини, движение, пронизанный солнцем воздух вызвали улыбку на вязаном лице. Под ковром и тяжелыми сапогами седого солдата ее никто не заметил.

Потом была темнота упаковки. Полет. Гул двигателей Ли-2. Влажный после дождя московский воздух и полные ожидания волны памяти. Здесь жили, будто на днях наступит всеобщее и равное счастье. Прошлое здесь пугало, а представление о завтрашнем дне не имело четких очертаний.

Девочку звали Лара, и ей было восемь лет. Она стояла посреди пронизанной лучами комнаты и была рада подпиравшему потолок подарку.

– Это Гретель, – сказала Лара.

– Как же ты узнала ее имя? – спросил Воскобойников. Ему надо было что-то спросить.

– Папа, я же вижу.

Лара видела, что больше всего на свете Воскобойников жалеет о том времени, когда не мог быть с рядом с ней. Скоро Лара знала про отца все – и самое хорошее, и самое стыдное, которого было намного больше. И ей хотелось его утешить.

Гретель не понимала, что делиться с обыкновенным ребенком чужими воспоминаниями очень опасно, что от них он неправильно взрослеет, теряет желание жить и видит такое, что обычный человек даже представить себе не может. Но Гретель была всего лишь куклой – отражением чужой памяти. Через полгода Лара неожиданно умерла. Надо было быть особенной, как Адини, чтобы выдержать большую память Гретель.

Жена Воскобойникова хотела сохранить комнату дочери. Но он вынес из детской все, распорядился побелить потолок, отциклевать паркет и поклеить новые обои.

Валька

Утром, неся перед собой запахи гуталина и «Тройного» одеколона, к нам пришел твой отец. После каждого шага он раскачивался всем телом – искал равновесие. Новенькая милицейская форма. Темные круги под мышками. Фуражка чиркнула по дверному косяку, но он успел придержать ее рукой. Сел за стол, заполнив собой всю кухню и коридор, достал из планшета, разложил на клеенке листки с ветхими краями и мутными печатными буквами.

– Я ваш новый участковый капитан Рубан. – Твой отец казался медведем, который съел человека и теперь пытается говорить животом. – По профессии вы переводчик с немецкого?

– С немецкого, английского, венгерского, польского, – ответила тетка.

– …и работаете бригадиром на кукольной фабрике? Странное занятие для переводчика.

– Хотите пристроить по специальности?

Я не смотрел на тетку, но знал, что она опять изогнула бровь. Она всегда так делала, когда отчитывала меня. Но твой отец не обратил внимания на ее бровь и говорил так же ровно, как мелочь в магазине отсчитывал.

– Год осуждения?

– Сорок девятый.

– Освобождения?

– Пятьдесят пятый.

– Амнистия?

– Да.

– Судимость снята?

– Нет.

– Муж на фабрике работает?

Тетка стояла перед ним, расправив плечи, задрав подбородок.

– Он не на фабрике.

– Где же?

– Первый Белорусский, сорок четвертый.

– Где похоронен?

– Первый Белорусский, сорок четвертый.

– Что ж – познакомились. – Твой отец вернул листки в планшетную сумку. – Ищу свидетелей. – Не вставая с табурета, он вдруг взял меня за плечи, придвинул к себе. – Ты вчера Лену видел?

– Не видел, – зачем-то соврал я.

Твой отец крепче сжал мои плечи. Лицо передо мной увеличилось, дыхнуло больницей.

– Кочегар наш Перегудов…

– Дядя Гоша?

– Дядя… видел, что вы с Мией пошли в лес. А Лена пошла за вами. Это правда?

Из-под козырька фуражки сквозь меня внимательно смотрели глубоко запавшие неживые глаза. Кто-то управлял телом твоего отца и крепко меня держал. Нельзя было убежать, даже отвернуться.

Сначала мне расхотелось фуражку. Потом по ногам поползло теплое. Штаны потемнели.

– Вот тебе и Первый Белорусский, сорок четвертый, – сказал твой отец.

Наверное, его слова должны были прозвучать как обидные. Но он произнес их с сочувствием.

Тетка легко отобрала меня, прижала к себе.

– Не видел, значит, не видел. – Так строго она даже со мной не разговаривала.

Нам пришлось пятиться, чтобы твой отец смог выйти и закрыть за собой дверь.