Тайный сообщник (страница 4)

Страница 4

В свойственной ей манере она покинула нас, не прощаясь, и направилась к гостинице, а мы при упоминании ужина разом взглянули на часы, причем каждый посмотрел на часы соседа, словно перекладывая ответственность за подобную пошлость на другого. Метрдотель, который, как и все метрдотели, был человек светский, отвел нам специальные места и время в обеденном зале, и вечерами мы тесным, уютным кружком собирались там при свете лампы. Но «переодевались» к ужину только Меллифонты, и все мы признавали, что это было вполне естественно: она поступала так же, как во всякий другой вечер своего церемонного существования (леди Меллифонт была не из тех женщин, чьи привычки менялись сообразно перемене внешних обстоятельств), он же, напротив, обладал замечательным умением приспосабливаться к ситуации. Он был почти таким же светским человеком, как метрдотель, и знал почти столько же языков, однако старался не давать окружающим повода сравнивать достоинства фраков и белых жилетов и потому тщательно продумывал свой костюм, приходя в итоге к утонченной гармонии, скажем, черного, синего или коричневого бархата с утонченным галстуком и изысканно-небрежной рубашкой. У него имелся костюм на любой случай – и нормы поведения для каждого костюма; и огромному числу зрителей его костюмы и поведенческие нормы неизменно служили объектом развлечения, виделись частью романтики и красоты жизни. А для его близких друзей это было не просто развлечением, но также темой раздумий и разговоров, социальной опорой и, вдобавок к тому, разумеется, неиссякаемым источником интриги. Не окажись рядом его жены, все время перед ужином мы, вероятно, только это и обсуждали бы.

Клэру Водри было не занимать анекдотов на эту тему: он знал лорда Меллифонта чуть ли не с самого его рождения. И такова уж была личность его светлости, что всякий разговор о нем незамедлительно превращался в анекдот; впрочем, не существовало, кажется, ни одного анекдота, который не оборачивался бы в конечном счете к его чести. Когда бы и где бы он ни появлялся, люди всегда могли с чистой совестью (а в Лондоне у большинства людей была чистая совесть) сказать: «А мы как раз о вас вспоминали!» И было бы немыслимо вообразить, что он принимает подобное признание иначе, чем с вежливой благосклонностью, – ибо он в любой ситуации оставался невозмутим, точно актер, которому подали нужную реплику. Ему никогда не требовался суфлер – даже его замешательства были отрепетированы. Беседуя о его светлости, я неизменно испытывал такое чувство, будто речь идет об умершем, – столь пряным оказывалось все, что про него говорилось. Его репутация походила на позолоченный обелиск, как будто он уже был погребен под нею; свод легенд и воспоминаний о нем сложился еще при его жизни.

Эта двойственность, полагаю, возникала из-за того, что самое звучание его имени, весь его облик, общие ожидания, которые порождала его персона, создавали вокруг него ореол чего-то романтического и необычайного. Знакомство с его учтивостью всегда происходило позднее, и тогда на фоне реальности первоначальная легенда меркла. В тот вечер, о котором я рассказываю, реальность, помнится, ошеломила меня своим совершенством. Красивейший из людей того времени не мог бы выглядеть лучше; и его светлость, сидевший среди нас, напоминал обходительного дирижера, который гармоничными движениями руки управляет еще не вполне сыгравшимся оркестром. Он задавал направление беседы жестами столь же неотразимыми, сколь и неопределенными, и всякий чувствовал: не будь его, она лишилась бы того, что принято называть тоном. Именно тон придавал он всему, в чем принимал участие, – а самое главное, что он привносил его в английскую общественную жизнь. Он наполнял эту жизнь, расцвечивал ее, украшал ее; без него ей, образно говоря, изрядно недоставало бы словарного запаса. Она, бесспорно, была бы лишена стиля – ибо стиль ее заключался в том, что в ней был лорд Меллифонт. Он и был стилем. Я с новой силой осознал это там, в salle a manger[2] маленькой швейцарской гостиницы, когда нам пришлось смириться с неизбежной телятиной. Высота его уровня превращала разглагольствования Клэра Водри в жалкие потуги репортера, пытающегося соревноваться с поэтом (если, замечу в скобках, здесь вообще уместно говорить о каком-либо соревновании). Занятно было наблюдать за столкновением этих характеров – столкновением, которое столь многое обещало в тот вечер. Однако ожидаемого эффекта не случилось – тактичность лорда Меллифонта свела все на нет. Он без малейших затруднений решал такого рода проблемы, беря на себя роль хозяина и принимая связанные с нею ответственность и неизбежные жертвы. В сущности, он ни разу в жизни не был гостем, а всегда выступал в амплуа хозяина, патрона, председателя. И если в его манере поведения и имелся какой-то изъян (я высказываю это предположение лишь робким шепотом), то это, пожалуй, избыток мастерства, которое он пускал в ход при любом, пусть даже самом сложном и запутанном стечении обстоятельств. Так или иначе, тем вечером нам было о чем поразмыслить при виде того, как блистательный лорд управляется с ситуацией, а здоровяку-литератору невдомек, что ситуацией (а тем более им самим как одним из ее участников) управляют. Лорд Меллифонт расточал сокровища своего такта, но Клэр Водри не подозревал об этом.

Он ничего не заподозрил даже тогда, когда Бланш Эдни спросила, каким ему видится их третий акт, – вопрос, исполненный особого, довольно тонкого скрытого смысла. Они с Водри договорились, что он напишет для нее пьесу и, если он верно выполнит поставленную задачу, роль героини будет именно такой, какую Бланш давно жаждала сыграть. Ей было уже сорок (что не составляло тайны для тех, кто восхищался ею с самого начала ее сценической карьеры), и теперь перед ней замаячила возможность протянуть руку и достичь своей заветной цели. Идеальная комедийная актриса, Бланш отчаянно стремилась не упустить великую роль, и уже одно это придавало ее вожделенному замыслу оттенок трагической страсти. Годы шли, а главное снова и снова ускользало от нее; ничто из того, что она сыграла, не являлось ролью ее мечты – и потому сейчас уже нельзя было терять время. Это было червоточиной в бутоне розы, гримасой боли под маской улыбки; сквозь ее веселость пробивалась грусть, что не могло не брать ближнего за душу. Она играла в старых английских и новых французских комедиях и какое-то время очаровывала зрителей своей эпохи; но ее неотступно преследовало видение чего-то большего, более близкого к тому, что ее окружало. Она устала от Шеридана, она ненавидела Баудлера – ей требовались полотна с более тонким рисунком. Но увы, выжать современную комедию из маститого романиста, на мой взгляд, было решительно невозможно – с таким же успехом можно было бы поручить ему вдеть нитку в иголку. Она обхаживала его, осыпала упреками, обольщала, не скрывая этого; однако она тешила себя иллюзиями – ей суждено было до конца своих дней играть Баудлера.

Трудно в немногих словах набросать законченный портрет этой обворожительной женщины, которая была прекрасна, не обладая ослепительной красотой, и совершенна, несмотря на добрую дюжину недостатков. Привычка смотреть на мир с театральных подмостков преобразила ее, и в обществе она напоминала статую, сошедшую с пьедестала. Бесхитростному светскому уму она представлялась ожившей картиной, неизменным сюрпризом, равносильным чуду. Окружающие ожидали, что она раскроет им секреты искусства – в обмен на отдых и чай. Она пила чай и ничего не раскрывала – и все же они не оставались внакладе. Водри и в самом деле трудился над пьесой; но если он взялся за работу из-за того, что ему нравилась Бланш, то, полагаю, по той же причине он медлил с ее завершением. В глубине души он понимал, за какое неимоверно сложное дело взялся, и оттого из благих намерений оттягивал момент, чреватый треволнениями и невзгодами. К тому же для него не могло быть ничего приятнее, чем обсуждать иногда эту тему с Бланш Эдни, и временами он, несомненно, вставлял в пьесу какую-нибудь новую интересную находку. Если он и обманывал миссис Эдни, то лишь потому, что в своем отчаянии она твердо решила быть обманутой. На ее вопрос о третьем акте он ответил, что еще до ужина сумел написать великолепный кусок.

– До ужина? – переспросил я. – Но позвольте, cher grand maitre[3], до ужина вы околдовывали нас своей речью на террасе.

Мои слова были шуткой, поскольку он, как мне показалось, тоже шутил; но тут я впервые в жизни заметил легкую тень замешательства на его лице. Он, пристально взглянув на меня, быстро вскинул голову, – немного напомнив при этом лошадь, которую остановили на полном скаку.

– Значит, это было до того, – произнес он довольно непринужденным тоном.

– А до того вы играли в бильярд со мною, – бросил лорд Меллифонт.

– Тогда это, вероятно, было вчера, – сказал Водри.

Но его загнали в угол.

– Утром вы признались мне, что накануне ничего не написали, – возразила Бланш.

– Боюсь, я и сам не знаю, когда именно это было.

И Водри рассеянно и как-то беспомощно посмотрел на блюдо, которое ему в эту секунду предложили.

– Достаточно того, что мы знаем, – улыбнулся лорд Меллифонт.

– Убеждена, что вы не написали ни строчки, – заявила Бланш Эдни.

– Думаю, я мог бы прочесть вам всю сцену наизусть. – Сказав это, Водри нашел спасение в haricots verts[4].

– О, прочтите, прочтите! – тотчас вскричали двое-трое из нас.

– После ужина мы устроим в гостиной торжественное regal[5], – объявил лорд Меллифонт.

– Не уверен, что у меня получится, но я попытаюсь, – продолжал Водри.

– Ах, какой вы милый – просто душка! – воскликнула актриса, которая охотно прибегала в своей речи к тому, что она считала американизмами, и была согласна на все – даже на американскую комедию.

– Но у меня есть одно условие, – добавил Водри, – вы должны уговорить своего мужа сыграть для нас.

– Аккомпанировать чтению? Ни за что! Я слишком тщеславен для этого, – воспротивился Эдни.

Лорд Меллифонт задержал на нем взгляд своих чудесных глаз.

– Вы сыграете нам увертюру, прежде чем поднимется занавес. Это будет поистине восхитительный момент.

– Я буду не читать, а просто рассказывать, – предупредил Водри.

– Это еще лучше; давайте я схожу и принесу вашу рукопись, – предложила Бланш.

Водри ответил, что рукопись ему не нужна; но часом позже в гостиной мы пожалели, что он ею не воспользовался. Мы сидели в ожидании, зачарованные пением скрипки Эдни. Его жена – воплощенное нетерпение – расположилась в первом ряду на оттоманке, в профиль ко мне, а лорд Меллифонт восседал в кресле – своем кресле. В их обществе наш маленький благодарный кружок чувствовал себя чем-то вроде конгресса социологов или комитета по вручению призов. Внезапно, вместо того чтобы приступить к декламации, наш ручной лев начал нестройно рычать – он напрочь забыл свой текст. Он не выглядел сколь-либо смущенным (Водри вообще никогда не выглядел смущенным), а демонстрировал лишь невозмутимый, жизнерадостный кретинизм. По его словам, он нипочем не ожидал, что сваляет такого дурака, но, как нам показалось, данное обстоятельство ничуть не могло помешать этому конфузу занять должное место среди самых веселых его воспоминаний. Это мы ощущали неловкость, как будто он сыграл с нами заранее спланированную шутку. Тут лорду Меллифонту представился случай проявить присущий ему такт, который пролился на нас подобно бальзаму. С очаровательным артистизмом, который позволял ему скрадывать томительные паузы (манера речи, свойственная актерам «Комеди Франсез», – в Англии ничего похожего днем с огнем не найдешь), он поведал нам о собственном провале во время одного очень важного выступления: собираясь обратиться к многолюдной толпе, его светлость вдруг обнаружил, что позабыл конспект своей речи, и принялся неуклюже мямлить что-то, стоя на громадной трибуне на виду у десятков слушателей и тщетно пытаясь нашарить в безупречных карманах позарез необходимые бумаги. Но его «провал» на поверку оказался куда более возвышенным и изящным, чем заурядное фиаско нашего затейника: немногими легкими штрихами лорд Меллифонт нарисовал картину блистательного (насколько мы могли догадываться) выступления, которое благодаря самообладанию оратора, одержавшему верх над растерянностью и по достоинству оцененному публикой, не бросило тень на его репутацию.

– Играй, играй! – вскричала Бланш Эдни, похлопывая мужа по руке; она знала, что на сцене любой contretemps[6] неизменно заглушается музыкой.

Эдни схватился за скрипку, а я заметил Клэру Водри, что его оплошность можно легко исправить, послав кого-нибудь за рукописью, и, если он подскажет мне, где она лежит, я тотчас ее принесу.

[2] Обеденном зале (фр.).
[3] Дорогой мэтр (фр.).
[4] Зеленой фасоли (фр.).
[5] Здесь: выступление (фр.).
[6] Промах (фр.).