Шаги во тьме (страница 6)

Страница 6

* * *

Покой публики, чинно прогуливающейся после суетливого вторника, был самым бесцеремонным манером нарушен приличного вида господином, который вел себя совершенно невообразимым образом. Он не просто бежал – он несся по Торговой с непокрытой головой, задевая прохожих и даже не извиняясь.

Через двадцать минут красный от бега Маршал влетел в калитку заусайловского дома, чуть не сбив с ног Захара, крикнул высунувшемуся на шум дворецкому:

– Хозяин дома?

Из окна кабинета свесился Александр Николаевич:

– Константин Павлович? Что?..

Но Маршал бесцеремонно перебил:

– Куда Ильин увез дочь?

– Нину? Но зачем вам?

– Я идиот, Александр Николаевич! А вы наполовину правы! Ильин не убивал провизора! Актера – да, но не Бондарева! Он защищал дочь! И продолжает это делать!

* * *

Последняя весенняя суббота была по-летнему жаркой. Парило так, что воздух кисельно густел от предвкушения приближающейся грозы. Маслянистый запах сгоревшей на солнце сирени провоцировал мигрени. К вечеру небо над заливными лугами вдоль низкого берега Сосны потемнело, за дальним пролеском уже посверкивало и погрохатывало. Антон Савельевич подвел последнюю горизонтальную черту под дневной сводкой, аккуратно написал итоговое число, подул на чернила и переложил лист в бумажную папочку. В ту же минуту часы в столовой отыграли гимн и отзвонили семь раз. Пора. Он вышел из кабинета, прошел коридором к двери – ровно шесть шагов, три ступеньки, двадцать шагов до угла, от него еще тридцать, пять ступенек, фойе, четыре шага, левая дверь. Он замер на мгновение, восстановив дыхание, постучал ровно три раза.

– Входите, Антон Савельевич.

Александр Николаевич отложил перо, хлопнул крышечкой чернильницы.

– Ну как там у нас дела? Славно поработали?

Ильин протянул хозяину папку, ответил:

– И поработали, и заработали. Мне к девяти в театр, я предупреждал, помните?

Заусайлов кивнул:

– Конечно-конечно. Только у меня к вам просьба – принесите мне из аптеки рублей четыреста-пятьсот. Сегодня игра у Карла Арнольдовича, а я забыл в банк заехать. У вас же есть там такая сумма?

– Там как раз пятьсот. Сейчас переоденусь и схожу.

Спустя пятьдесят четыре шага и семь ступенек – то есть уже, собственно, на крыльце флигеля – со счета пришлось сбиться. Распахнулась дверь, и из дома вылетела Нина, чуть не сбив отца с ног.

– Ох, папа, прости.

– Ты к своим лебедям?

Дочь рассеянно кивнула, поправила шаль.

– Не сиди до темноты. И возьми зонт, кажется, будет гроза.

Сменив у себя серый костюм на фрак и белый жилет, он взял галстук и направился в комнату жены – за столько лет так и не научился справляться с этими удавками, а ее узлы были идеально симметричны.

В этот раз, правда, с первого раза у Дарьи Кирилловны не вышло. Антон Савельевич перехватил дрожащие пальцы, поцеловал:

– Такая жара, а ты все мерзнешь. Руки совсем ледяные. Завтра же отправимся к доктору, с твоей мигренью нужно что-то делать. Точно не поедешь со мной? Ну хорошо. Тогда ложись, не жди меня.

Антон Савельевич поцеловал подставленную щеку, отметил про себя, что жена серьезно потускнела за последние недели, и снова пообещал себе непременно свозить ее завтра в больницу. Постоял в прихожей перед вешалкой, все-таки перекинул через локоть плащ и взял большой зонт, постоял на крыльце, прислушиваясь к далеким раскатам и вдыхая посвежевший воздух.

До аптеки ближе было через двор – двести шестьдесят семь шагов против трехсот девяносто двух. Потому Антон Савельевич направился к калитке, отмеряя счет ударами трости. Взялся за скобу, потянул и нахмурился: невидимые за развешенным бельем, о чем-то спорили два голоса, мужской и женский. Последний показался очень знакомым. Антон Савельевич замер в нерешительности: возвращаться и обходить через улицу, теряя время, не хотелось, двигаться дальше и стать свидетелем семейной сцены тоже. Промедление же делало ситуацию и вовсе неприличной: выходило, будто он подслушивает. Разрешиться сомнениям помогло то, что спорящие стали ругаться громче, и женский голос был опознан. Решительно отодвинув тростью первую сохнущую простынь, Антон Павлович пошел на голос дочери.

– То, что вы подлец, я уже поняла! – звенел, подрагивая от сдерживаемого гнева, Нинин голос. – Верните письма – и больше меня не увидите!

– Нина, послушай! Успокойся! Почему ты веришь не мне, а этой дуре? Я люблю тебя! Ну хочешь, я завтра к твоему отцу пойду и попрошу твоей руки? Он не отдаст тебя за меня, конечно, но я пойду!

– Прекрати немедленно! Я вас видела в саду!

– Нина!

Пощечина в весенних сумерках прозвучала оглушительно звонко, за ней последовала возня, похожая на звуки борьбы, да еще и сопровождавшаяся сдавленными просьбами убрать руки. Антон Савельевич ускорил шаг, споткнулся, запутался в очередной то ли простыне, то ли пеленке, оборвал веревку – поднял невероятный шум, который прервал полный ужаса короткий девичий крик. Рванув изо всех сил пленившую его ткань, Ильин наконец освободился – и замер. У задней двери аптечного склада, раскинув руки, неподвижно лежал на спине мужчина, а перед ним, упав на колени и зажав руками рот, сидела Нина. Из-под головы лежащего растекалось черное пятно.

Антон Савельевич приподнял голову мужчины, автоматически зафиксировав личность – ночной провизор Евгений Бондарев. Посмотрел на рану, проверил пульс. Только после этого повернулся к дочери, взял за плечи, поднял. Та продолжала смотреть на лежащего юношу, не моргая и не отрывая ладоней ото рта.

– Нина! – Ильин решительно встряхнул девушку, заставил посмотреть на себя. – Нина, он мертв. Тихо! Это несчастный случай. Ты слышишь?

Кивнула. Ильин осмотрелся: слева и сзади глухой забор, окна наверху не горят. Точно, аптекарь на водах. До дома около двухсот шестидесяти шагов. Две минуты туда, минуту на инструктирование жены, минуту на звонок, минуту обратно, потому что бегом. Нет, обратно надо через улицу и шагом. Три с половиной минуты. Всего семь с половиной минут.

Дарья Кирилловна охнула, увидев дочь, но выслушала молча, без вопросов, и тут же начала исполнять. Антон Савельевич этого уже не видел, так как крутил ручку телефона, но был уверен – жена уведет Нину в комнату, отсчитает капель и просидит у постели, пока дочь не уснет. Пожалуй, что и дольше будет сидеть.

На том конце сонный голос побурчал:

– Афанасий Северский у аппарата.

– Афанасий, это Ильин. Слушай и не перебивай. Ты мне должен сто рублей. Закроешь этот долг и завтра получишь еще столько же. Надевай фрак, гримируйся в меня. Да, как тогда на юбилее. Тебе надо опоздать на десять минут, просидеть в ложе и уйти за десять минут до конца. Да, чтоб ни с кем не встретиться. К любовнице мне надо. Да, представь. Сто, не торгуйся. Отбой.

Посмотрел на часы. Черт, просил же не перебивать – разговор занял на полминуты больше. Открыл ящик стола, достал «Веронал»[4]. Ровно через три с половиной минуты он дважды нажал на кнопку звонка справа от двери аптеки.

* * *

– Меня подвели наука и жара – доктор ошибся во времени смерти.

– Что сказал Ильин? – Зина протянула мужу чашку мятного чая, села рядом в плетеное кресло, накинула плед.

– Стоит на своем. Все берет на себя.

Зина кивнула.

– А дочь?

– Нам призналась. Рыдала по бедному Бондареву. Но после разговора с отцом молчит. Заусайлов потом рассказал, что Ильин попросил его отправить жену с дочерью куда-нибудь на время суда. Боится, что она порушит его версию. Александр Николаевич ему пообещал.

Зина снова кивнула. Константин Павлович взял жену за руку:

– Что делать мне?

– Решай сам. Я бы оставила за ними право на выбор. Но думаю, он уже сделан. Хотя как Нина сумеет жить с таким грузом, я не знаю.

Вокруг подвешенной к потолку террасы лампы кружилась пара мотыльков, затрещали цикады. Пузатая луна осторожно карабкалась по черному небу, отталкиваясь от ненадежных ступенек просыпающихся звезд. Зина уселась мужу на колени, прижалась к груди.

– Костя. Пообещай, что ты не будешь меня бранить?

Он отстранился, посмотрел на жену – в ее глазах плясали чертики.

– Тебя? За что?

– Зажмурься. Крепко. И не подглядывай.

Легкие шаги прошелестели по молодой траве, скрипнула дверь, снова шаги.

– Открывай.

В плетеной корзинке, с голубым шелковым бантом на шее, тихо посапывал мокрым носом черный щенок. Константин Павлович посмотрел на застывшую в ожидании жену.

– И как мы его назовем?

Зина захлопала в ладоши, даже подпрыгнула.

– Умный у нас в семье ты, ты и имя придумывай.

– Да уж, умный…

На столике рядом с креслом стоял забытый с субботы набор для преферанса. Константин Павлович откинул крышку, не глядя вытащил карту – трефовый валет. Ну нет, Валет – слишком по-фартовому. Полицейскому, хоть и бывшему, не к лицу.

– Пускай будет Треф. Тебе нравится?

ЛЕТО 1912 года
Кошерное золото

Александр Павлович Свиридов погибал. Да что там погибал – уже погиб, и никакие превосходные степени, приставки и прочие грамматические конструкции не требовались для описания глубины этого несчастья. После возвращения господина Свиридова из безымянности и беспамятства прошло уже полгода[5], с благословения профессора Привродского и Владимира Гавриловича Филиппова он вернулся на службу – благо начальнику уголовного сыска столицы империи теперь как раз полагалось два помощника, и мир вокруг Александра Павловича только-только упокоился в некотором равновесии. Шумный Петербург убаюкивал своей суетливостью и видимостью беспорядка, работа в два счета привела в боевое состояние несколько заржавевшее сознание, еженедельные встречи с профессором уже носили больше формальный и даже отчасти дружеский характер, нежели в действительности были потребны для здоровья бывшего пациента. Но грянул гром! Тот самый спокойный, вертикальный и преимущественно прямоходящий мир совершил новый кувырок, будто акробат в полосатом трико под куполом цирка. Александр Павлович Свиридов, мужчина тридцати пяти лет, холостой, православного вероисповедания по рождению и атеист по убеждениям, влюбился!

Безусловно, ничего ужасного или предосудительного в самом таком положении нет – все мы когда-нибудь испытываем приступы особой нежности к какой-либо особе, теряя сон и аппетит. Порой это даже длится очень долго, переживая и «горе и радости, богатство и бедность, болезни и здравие» – и даже последующее восстановление потребностей организма. Несколько хуже, ежели упомянутая особа оказывается несвободна. Но натур пылких и это обстоятельство не всегда способно остановить. Совсем уж плохо, когда чувство ваше не находит ответа. Однако когда супругом вашего предмета обожания является ваш же близкий друг, то тут уж действительно погибель! Ни о каком поиске взаимности человек честный не смеет и помышлять, а лишь страдает одиноко, сгорает, выжигаемый изнутри то ли любовью, то ли чувством вины, то ли обоими этими огнями одновременно или поочередно.

И Александр Павлович пал жертвой именно такой болезненной страсти, приведшей к появлению под глазами темных кругов от бессонницы, рассеянного взгляда и увеличению каждодневных трат на папиросы. По долгу службы и долгу дружбы вынужден он был почти ежедневно встречаться и с той, что лишила его покоя, и с тем, к кому он изо всех сил старался не испытывать зависти. Встречи эти были и сладостны, и мучительны, делали Александра Павловича еще молчаливее и задумчивее, нежели его сотворила природа.

Вот и теперь, сидя в своем кабинете, он вдруг понял, что уже полчаса смотрит на фотографический портрет императора на стене, мусолит незажженную папиросу, но так и не перевернул первую страницу взятого из несгораемого шкафа дела.

[4] «Веронал» – барбитурат, использующийся в те годы в качестве снотворного.
[5] Читайте об этих событиях в романе А. Пензенского «Красный снег».