Остенде. 1936 год: лето дружбы и печали (страница 2)

Страница 2

Военную службу он проходил за домашним письменным столом[7], описывая для газеты свое возвращение домой, на войну, и оправдывая себя в дневнике тем, что только последние строки в газете были отчасти ложью. «Вена никогда не казалась мне такой милой, – писал он для читателей, – и я счастлив, что именно в этот час я вернулся к ней». Однако в своем дневнике записал: «31 июля, когда я приехал, вся Вена будто оцепенела. Люди часами стояли у афиш с указом о мобилизации, написанным на убогом и абсолютно непонятном языке. Под вечер некоторые ветеранские союзы пытались пробудить энтузиазм, но выглядело это очень скромно».

Маленькая ложь. Шла война. Правда была мертва.

Тем не менее Цвейг верил всему, о чем сообщали немецкие и австрийские газеты: отравленные колодцы в Германии, безоружных немцев расстреливают, ставя к стенке. И вдруг четвертого августа новость, поразившая его, как молния: Германия вторглась в Бельгию! Что это – помешательство или гениальный план? Он уже не верил, что все может образумиться. Германия и Австрия воевали против всего мира. Больше всего Стефан Цвейг желал бы уснуть на полгода, только бы не видеть гибели. Его тело сковал страх. Нет, не за бельгийских друзей, не за маленькую нейтральную страну, по которой уже маршировали немецкие армии, срезая путь до Парижа. Не за свою Бельгию, эту чудесную страну, жизнестойкую, жизнелюбивую, чувственную, смешавшую народы, которую год назад в книге о Верхарне он воспел как олицетворение истинной Европы, веками героически противостоявшей всем захватчикам. «Все, чего они хотели, – это сохранить свою ясную, веселую жизнь, свое свободное дионисийство, приволье чувств и желаний, они хотели жить, и жить с избытком. И жизнь торжествовала вместе с ними». Его Бельгия. Но не ее судьба теперь волновала его. Цвейг боялся за Германию. И за Австрию.

Он носился по улицам Вены, выуживая новости, новые слухи, новые сообщения о победах немецкой армии. Заслышав, что в военном министерстве вот-вот объявят о великой победе, он спешил туда вместе с тысячами венцев. Они роились вокруг освещенных окон, как насекомые ночью. И снова никакой победы. Еще одна ночь без сна.

Стефан Цвейг рвался на фронт. Он даже отпустил бороду, чтобы выглядеть внушительней, воинственней, страшнее. В день, когда Германия вторглась в Бельгию, он составил завещание. Снял большую сумму в банке. И отметил в дневнике: «Победы Германии блистательны!» Он был в исступлении. Он ликовал. Он писал: «Наконец-то повеяло свежим воздухом!» И как же он завидовал торжествовавшему Берлину.

* * *

Даже спустя много лет, став всемирно известным пацифистом и столь же известным писателем, пережив новые мировые потрясения, он утверждал в своих мемуарах, во «Вчерашнем мире», что, несмотря на всю его ненависть и отвращение к войне, он не хотел бы, чтобы из его памяти ушли воспоминания о тех августовских днях. В те дни все полетело в тартарары. Навсегда и безвозвратно. Но в этом было и нечто величественное. «Как никогда, тысячи и сотни тысяч людей чувствовали то, что им надлежало бы чувствовать скорее в мирное время: что они составляют единое целое»[8].

* * *

Цвейг слал восторженные письма Иде Демель, жене Рихарда Демеля, одного из самых яростных добровольцев войны среди немецких поэтов, который в первые дни войны отличился не только в боях, но за письменным столом, своими необычайно пламенными, националистическими боевыми стихами. «Даже если бы великие и вековые усилия нашего народа закончились разрушением государства, – писал Цвейг фрау Демель, – одни только эти строки оправдали бы и наши тревоги, и наши страдания».

К несчастью, другая сторона тоже ответила стихами. Девятого ноября Цвейг сделал запись в дневнике о «маленькой катастрофе в моем существовании». Его учитель, его отец, его идеал, его великий бельгийский друг Верхарн разразился строками, которые немецкие и австрийские газеты перепечатывали как страшилку. Это были первые стихи бельгийца, переведенные на немецкий язык не Стефаном Цвейгом. Цвейг, зная о намерении Верхарна писать о войне, умолял его, через их общего друга Ромена Роллана, «передавать в стихах, а значит, и потомкам только факты, чью достоверность он может подтвердить». Но Верхарн превратил самые ужасные слухи о зверствах немцев в лирические истины. Изнасилованные девственницы, отрезанные женские груди, отрубленные ступни детей в карманах немецких солдат. Такие образы пьянили поэта, воспевавшего жизнь, которым восхищался Цвейг.

Какое печальное солнце, свидетель о Фландрии,
О женщинах в огне, о городах в пепле,
О долгих ужасах и мгновенных злодействах,
Коих алчет и жаждет германский садист.

Стефан Цвейг был потрясен: кому он отдал свою любовь, пред кем благоговел? Эти строки написаны тем самым человеком, который олицетворял для него все лучшее в Европе и который учил его тому, «что лишь совершенный человек может стать великим поэтом». В отчаянии Цвейг спрашивал себя, не были ли ложью его переводы, его стихи, вся его жизнь.

Худшее в этом стихотворении о Бельгии – обвинение в варварстве. Утверждение, будто немцы ведут эту войну неблагородными, варварскими средствами. Тогда как война, считал Стефан Цвейг, – это прежде всего доблесть и готовность жертвовать собой ради достойной и полезной цели. И враг должен вести себя подобным же образом. «Для меня, будь я офицером, величайшим счастьем было бы выступить против культурного врага», – писал он, сын венского текстильщика, своему немецкому издателю Киппенбергу[9]. У Цвейга было очень романтическое представление о войне. Всадник с изысканными манерами и саблей наголо, которому противостоит цивилизованный противник, например французы.

В эти месяцы он завидовал не только победам немцев, но прежде всего их врагам. Цвейг хотел бы воевать, но не против России, не против варваров, славян, врагов цивилизации. В письме к своему немецкому издателю он также дал ясно понять, за кого ему не хотелось бы воевать: за форпосты Дунайской монархии, которые в первые месяцы войны оказались в наибольшей опасности. Приграничные с Россией районы, где люди говорили на польском, русском или идише. Безвестные, далекие и злосчастные территории Востока. Цвейг писал Киппенбергу: «Теперь вам, должно быть, ясно, почему ни один австрийский интеллектуал не пошел добровольцем на фронт, а те, кто по долгу службы обязан был это сделать, хлопотали о переводе – нас ничто не связывает с теми землями, как вы сами понимаете. Броды для меня совсем не то же, что Инстербург[10]; судьба первого оставила меня равнодушным, судьба второго взволновала, когда я узнал, что он был оставлен! Есть только одна высшая связь; язык – наш дом в высшем смысле этого слова».

* * *

Да, на Броды Стефану Цвейгу было наплевать. Он их никогда не видел. Вряд ли кто в Вене тех лет вообще знал что-нибудь об этом заштатном галицийском городке на окраине Дунайской монархии. А если и знал, то лишь как синоним убожества, место, где жили ортодоксальные восточные евреи, бедные родственники ассимилированных почтенных западных евреев Вены. Броды были далеко. В Вене никто не хотел воевать за Броды – ни интеллектуалы, ни тем более Стефан Цвейг.

В этом маленьком приграничном местечке, оказавшемся в водовороте начавшейся войны, проживало менее двадцати тысяч человек. Три четверти составляли евреи. Когда-то Броды были процветающим вольным торговым городом, куда приезжали купцы из России, Польши и Австрии, но с тех пор как в 1879 году открыли железную дорогу Одесса – Лемберг (Львов) и поезда перестали останавливаться в Бродах, город словно отрезали от мира и забыли. Вот как вспоминал о нем один молодой писатель:

«Дома царил мир. Врагами были только ближайшие соседи. Пьяницы снова мирились. А конкуренты не причиняли друг другу вреда. Они отыгрывались на клиентах и покупателях. Все давали в долг всем. Все были должны друг другу. Никто никого ни в чем не мог упрекнуть.

О политических партиях знать не знали. Никто не делал различий между национальностями, ибо все говорили на всех языках. Евреев узнавали исключительно по их костюму и заносчивости. Иногда случались маленькие погромы, но в вихре событий они быстро забывались. Убитых евреев хоронили, а ограбленные божились, что не понесли никаких убытков».

Этот писатель был честолюбивый, талантливый еврей с коротко стриженными темными волосами, оттопыренными ушами, небесно-синими глазами и скептическим взглядом. При первой же возможности он бежал из Бродов.

Он был очень прилежным гимназистом и свои слова любил подкреплять категоричным «это факт», а потому к его имени Муня[11] очень скоро прилепилось дружеское прозвище Муня-Факт. Он воспитывался матерью Марией и жил в семье деда Иехиэля Грюбеля в доме богатого портного Кальмана Баллона на улице Гольдгассе. Своего отца он не знал. Известно было только, что еще до рождения сына тот уехал по делам и не вернулся. Одни говорили, что он тронулся умом. Другие – что его довел до белой горячки и свел в могилу зеленый змий.

Настоящее имя Муни – Йозеф Рот. В 1913 году он добрался до Лемберга, столицы Галиции, где поступил в университет, но уже через шесть месяцев подался в Вену. Его манили и одновременно пугали масштаб и великолепие австрийской столицы. Одна из первых прогулок привела его к дому писателя, которым он восхищался, которого хотел поблагодарить за книги и хотя бы мельком повидать или по крайней мере увидеть, где он живет. Так 1913 году[12] Йозеф Рот очутился перед квартирой Стефана Цвейга. У него не хватило духу позвонить. Потоптавшись перед запертой дверью, он повернул восвояси, не повидав своего кумира.

* * *

Летом 1914 года Йозеф Рот проводил каникулы в Галиции, дома в Бродах и в Лемберге. Весть об убийстве австрийского престолонаследника настигла его в кафе, где он сидел с другом Сомой Моргенштерном[13], рассказывая ему о своей учебе, о Вене. Они предчувствовали, что грядет война, для них она означала войну против России. И победу над Россией. Они жаждали поражения России. Они были еще детьми, когда в 1905 году Россия проиграла войну Японии. Тогда они ликовали. И теперь не сомневались, что победа будет за ними. Правда, лично их все это затрагивало мало.

Весело болтая о надвигающейся войне, они зашли в лучший во Львове еврейский трактир «Зенгут». Рот, выросший без отца, расспрашивал об отце Сомы Моргенштерна: как сильно он его любил и хотел ли, чтобы сын изучал право? Вдруг в трактир вошел старик, завсегдатай, борода клином. Рот завороженно смотрел на него. Любопытно, каким Моргенштерн видит себя в старости. Но тот еще не задумывался об этом. Да и вообще, мужчины в его семье подолгу не заживались. Однако Рот об этом думал часто и много. Он не сомневается, что доживет до глубокой старости. Своему изумленному другу он признался: «И вот каким я себя вижу: я худой старик. На мне что-то вроде черной мантии с длинными рукавами, которые почти полностью закрывают руки. Осень, я гуляю по саду, плету коварные заговоры против врагов. Против моих врагов и против моих друзей». Эту историю он впервые поведал Соме. Но будет рассказывать ее снова и снова, всю жизнь: он старик, с длинными рукавами и злыми кознями.

Когда началась война, Моргенштерн и Рот вновь встретились, на этот раз в Вене. Венская газета Neue Freie Presse вышла с заголовком «ЛЕМБЕРГ ПО-ПРЕЖНЕМУ НАШ!». Это стало их своеобразным паролем на следующие несколько лет. «Лемберг по-прежнему наш», – говорили они при встрече друг другу даже после того, как Австрия навсегда потеряла этот город. Как и Броды, и всю великую империю. Вчерашний мир.

[7] Цвейг получил место в военном архиве, куда ему помог устроиться один из его высокопоставленных друзей.
[8] Цит. по: Цвейг, Стефан. Вчерашний мир. М.: Радуга, 1991. С. 211.
[9] Имеется в виду Антон Киппенберг (1874–1950), владелец издательства Insel-Verlag в Лейпциге, где вышло большинство произведений Цвейга.
[10] Инстербург – город в Восточной Пруссии, ныне Черняховск в Калининградской области.
[11] Производное от Моисей.
[12] У автора неточность. Рот перевелся в Венский университет в 1914 году.
[13] Соломон Моргенштерн (1890–1976) – журналист Frankfurter Zeitung, автор книги «Бегство и конец Йозефа Рота» (своеобразный ответ на роман Й. Рота «Бегство без конца»).