Две жизни. Том I. Части I-II (страница 29)
Типичная внешность и без фесок не могла бы никого ввести в заблуждение относительно их национальности. Иллофиллион представил меня им как брата его друга, а потому и его брата. Старший из мужчин ласково улыбнулся мне, познакомил с молодым своим спутником, оказавшимся его сыном, и подал мне письмо Ананды. Турок назвал мне своё имя, но оно так непривычно звучало и показалось таким длинным, что я его даже не разобрал. Он был очень красив; но теперь показался мне много старше, чем издали, когда я видел его в бинокль, и особенно рядом с сияющим молодостью и красотой Иллофиллионом. Я заметил, что оба турка чрезвычайно почтительны к Иллофиллиону и так же беспрекословно внимают ему, как сам Иллофиллион и Ананда слушали Флорентийца.
Меня очень удивил цвет глаз молодого турка. Оба гостя казались мне черноглазыми; но когда луч солнца упал на бронзовое лицо молодого человека, – я увидел, что от густейших длинных чёрных ресниц и больших зрачков глаза его только кажутся чёрными. Когда же зрачки сузились на солнце, я увидел тёмно-синие глаза, очень внимательные и добрые.
Я так сгорал от нетерпения прочесть письмо, что даже почувствовал, как кровь прилила мне к лицу. Но правила воспитанности не позволяли мне прочесть его немедленно, и, вздохнув украдкой, я положил письмо в карман.
Разговор шёл о предстоящей буре, и старший турок передал Иллофиллиону, что слухи о готовящемся шторме уже проникли в первый класс, и все волнуются, особенно дамы. Младший прибавил, что сейчас по всем помещениям парохода расклеивают приказ за подписью капитана, чтобы после ужина никто не выходил на палубу и все оставались во внутренних помещениях, так как выходы на палубу будут закрыты из-за возможной качки.
Иллофиллион поделился со своими друзьями желанием подежурить в 3-м и 4-м классах во время бури. Они сказали, что непременно присоединятся. Но прежде надо было заручиться согласием капитана, который собирался закрыть нас в нашей каюте, прикрыв дверь какими-то особыми щитами.
Старший турок взялся разыскать капитана, но Иллофиллион захотел непременно пойти вместе с ним, и мне пришлось остаться с глазу на глаз с его сыном. Пока я придумывал, о чём бы мне начать с ним разговор, он сказал, что очень устал от экзаменов, что он естественник и перешёл на третий курс Петербургского университета. Я очень удивился, ведь и я был студентом второго курса того же университета, математического факультета, и поразился, как это я его прежде не приметил. Он же, оказалось, видел меня не раз; и добавил, что моя репутация не только математика, но и хорошего литератора известна почти всем. Я смутился, покраснел и стал умолять его ничего не говорить о моих литературных работах; я давал читать их только близким друзьям и не понимаю, как это могло получить огласку. По словам турка, всё произошло очень просто. На вечеринке в пользу больного товарища кто-то из студентов прочёл мой рассказ. Рассказ так понравился публике, что потребовали огласить имя автора. Меня долго вызывали, не поверив в моё отсутствие, и успокоились, только когда кто-то сказал, что я уехал в Азию. И что тогда же было решено послать мой рассказ в журнал, чтобы по возвращении в Петербург меня ждал приятный сюрприз. После того, как это услышал, не знаю, чего во мне было больше: авторской гордости или возмущения тем, что без меня могли распорядиться моим рассказом.
Нас прервали раздавшиеся вблизи голоса, и мы увидели капитана и двух наших друзей.
– Я не могу запретить вам помогать беднякам, которым придётся хуже всех, если буря грянет, – говорил своим металлическим голосом капитан. – Но зачем вам мучить этих детей? – продолжал он, кивнув в нашу сторону. – Пусть себе спят или сидят в каютах. Немало будет ещё бурь в их жизни. Если хоть от одной их можно уберечь – слава богу!
– Эти дети будут очень нам нужны как братья милосердия. Дать лекарство или влить рому в рот замёрзшему человеку не так легко, когда качка кладёт пароход чуть ли не набок, – ответил ему Иллофиллион. – Наши дети закалены и бури не испугаются.
Капитан пожал плечами и заметил, что снимает с себя ответственность, если волна смоет кого-либо из нас; что мы все понимаем, какой опасности подвергается даже бывалый человек в сильную бурю, а не только неопытный юноша; и что он ещё раз предлагает оставить нас, молодых, в каюте.
Иллофиллион настаивал на своём. Я уж было подумал, что сейчас начнётся ссора, но, к моему удивлению, капитан пристально посмотрел на Иллофиллиона, поднял руку к козырьку фуражки и, усмехнувшись, сказал:
– Выходит, вы хотите быть капитаном на палубе 4-го класса этой ночью. Согласен её доверить вам; действуйте как санитары. Но в помощь вам не смогу дать ни одного матроса, кроме разве что того рыжего, что приставлен к вашей каюте. Он силач, но глуповат; хотя парень он добрый и своей чудовищной силой может быть вам полезен.
С этими словами он нажал кнопку телефона и приказал кому-то принести в нашу каюту четыре пары резиновых сапог и четыре непромокаемых плаща с капюшонами. На другой его звонок взлетел на палубу и наш матрос. Ему капитан приказал находиться всю ночь на палубе при нашей каюте. И если мы куда-либо двинемся ночью, – сопровождать нас и, в частности, не отлучаться именно от меня ни на шаг. Капитан сказал также, что я в первый раз в море, и хороший матрос должен понимать, что означает приказ капитана не отлучаться от новичка во время плаванья. Я был смущён, даже слегка обижен такой опекой. Но капитан взглянул на меня весело и сказал, что слуга пригодится, когда я буду обслуживать больных, и я ещё буду ему очень благодарен, даже захочу угостить его вином, если борьба со стихией окончится благополучно. Матросу же он сказал, что его вахта при нас начнётся с девяти часов вечера, а сейчас он может идти поесть и отоспаться.
Нам принесли плащи и высокие сапоги, которые мне показались резиновыми; но когда я их надел, то почувствовал, как они эластичны и теплы. Плащи всем пришлись впору, только я в своём утонул до пят; а на высокого турка не налезали сапоги. Ему меняли их раза три, пока не подобрали удобные. Мне тоже отыскали плащ поменьше. После этого мы распрощались с капитаном и с турками, условившись, что, если начнётся шторм, они поднимутся к нам и мы приступим к действиям, распределив роли и лекарства.
Капитан ещё раз заходил к нам и снова убеждал Иллофиллиона оставить в каюте хотя бы меня одного, но ни Иллофиллион, ни я на это не согласились. Тогда он сказал, что направляется в отделение четвёртого класса и приглашает нас сопровождать его, чтобы мы могли познакомиться с возможной ареной наших будущих действий. Мы с радостью приняли это предложение.
У лестницы матрос нёс вахту, получив строгое распоряжение никого – ни под каким предлогом – не пропускать без нас наверх, пусть это даже будет старший помощник. Мы пошли вслед за капитаном. К нам присоединились ещё два офицера и два матроса. Капитан отдал приказание вызвать ещё и старшего врача, который тоже присоединился к нам. Так целой группой мы двинулись вперёд.
Я был поражён не только количеством людей, но и длиной коридоров, высотой всевозможных общих комнат и роскошью, царившей всюду. Буквально все комнаты утопали в цветах. Публика из первого класса сидела в тени палубы в глубоких креслах и шезлонгах. Нарядная жизнь била ключом в каждом уголке, в воздухе разносился аромат духов и сигар.
Мы спустились в отделение третьего класса. Я ожидал встретить ту же грязь, которую видел в вагонах этого класса в русском поезде. Но сразу понял, что ошибся. Здесь было очень чисто. Правда, ноги не тонули в коврах, но полы покрывал линолеум красивых ярких расцветок. Должно быть, билеты и здесь стоили недёшево, так как бедноты совсем не было видно. Мелькали студенческие фуражки, ехали целые семьи, внешний вид которых говорил об известном достатке. Общая столовая была красива, с деревянными креслами-вертушками, залитая электрическим светом; были здесь и гостиная, и читальня, и курительная комната.
Наконец мы спустились ещё ниже и очутились у самой воды. Носовая часть судна была отведена под четвёртый класс; крышей служило помещение третьего класса, где каюты тянулись от носа до кормы. В четвёртом классе кают не было вовсе. Пассажиры были сплошь бедняки, большей частью семьи сезонных рабочих или бродячие музыканты, жалкие балаганные фокусники и петрушки. В отдельном углу расположился целый цыганский табор. Со всех сторон слышались самые разнохарактерные наречия и возгласы. Тут были торговцы, ехавшие со своим товаром и желавшие, очевидно, быть ближе к трюму, где он находился; были и конюхи, сопровождавшие лошадей, – словом, глаза разбегались, – и я снова таращил их, позабыв обо всём на свете.
– Не отставайте от меня, – услышал я повелительный голос капитана и в ту же минуту почувствовал, что Иллофиллион взял меня под руку, шепнув, чтобы я запоминал расположение помещений на пароходе, а не увлекался картинностью этого зрелища.
Я вздохнул. Столько возможностей для наблюдений, – и надо идти мимо всего, памятуя только о буре, которая то ли будет, то ли нет; и я продолжал думать, что вряд ли она случится: солнце сияло, мы всё ещё шли по глади, и волну гнал только наш пароход-великан.
Внезапно мы остановились. В самом неудобном месте, в носу парохода, между бочками и ящиками, на ветру, сидела до крайности измученная молодая женщина, держа на коленях ребёнка лет двух, прелестного живого мальчугана, беленького, как его мать. Рядом лежала девочка лет пяти, похоже, больная. Положив головку, мертвенно бледную, на колени матери, она, очевидно, была в забытьи.
– Почему вы выбрали такое неудобное место? – спросил капитан, обращаясь к женщине, на красивом лице которой изобразился ужас и глаза наполнились слезами.
– О, не выбрасывайте нас, – взмолилась она по-французски. Не понимая, видимо, английской речи капитана, она испугалась звука его повелительного металлического голоса и глядела теперь с мольбой. Капитан оглянулся, говоря, что его французский оставляет желать лучшего. Иллофиллион выдвинул меня вперёд, я поклонился женщине и перевёл ей вопрос капитана.
В ответ на это слёзы градом покатились из её глаз, и она объяснила, что это единственное место, где её наконец перестали донимать жестокие спутники; что сердобольный матрос устроил её с детьми здесь и пригрозил двум туркам, которые не давали ей проходу.
– Девочка не больна, мы только голодны; не выбрасывайте нас, мы едем к моему дяде в Константинополь. Мой муж умер, его задавило на стройке, и французская компания не пожелала нам ничего заплатить. Но я не могла ждать суда, мы умерли бы с голода. Пришлось всё продать и кое-как добраться до Севастополя. Я отдала последние деньги за билет; не знаю, как и доедем. Но билет мой в порядке, – быстро говорила бедняжка, в полном смятении протягивая капитану билет.
Должно быть, нужда свалилась на неё внезапно. Костюм, вероятно, ещё совсем недавно купленный, был в пыли и пятнах; платье на детях тоже новое и тоже перепачканное в дороге. Высовывавшиеся из-под юбки ножки девочки были обуты в крохотные лакированные туфельки, совершенно не пригодные для далёкого путешествия. Мольба и страх за детей, которых она прижимала к себе, слабость, отчаяние – столько чувств отражалось в глазах этого бедного создания, что у меня защекотало в горле и, не думая, что я делаю, я наклонился и поднял девочку на руки.
– Нельзя её здесь оставлять, – сказал я Иллофиллиону. – Уступим ей свою каюту.
– В этом мало пользы, – ответил за него капитан. – Они все нуждаются в медицинской помощи. На пароходе есть платные палаты в лазарете первого класса. Если вы можете оплатить ей дорогу в такой каюте, – она получит возможность отдохнуть, набраться сил и сойти с парохода здоровой. Ведь она сейчас упадёт в обморок.
Не успел он договорить, как доктор бросился к валившейся набок женщине. Капитан дважды свистнул в висевший у него на груди свисток, и перед нами вырос здоровенный матрос.
– Разогнать толпу, – приказал ему капитан.
И точно по мановению волшебной палочки пассажиры расселись по своим местам, не дожидаясь вторичного окрика.
– Теперь – носилки, – велел капитан.