Две жизни. Том II. Части III-IV (страница 7)

Страница 7

Пока знай только это изречение. Ты дал слово себе изучить языки Востока. Кроме них, ты должен знать язык пали, на котором сделаны эти надписи. Этот язык открывает дверь к знанию тем, кто в неё стучится.

Я с благоговением смотрел на загадочные знаки изречений и думал: найду ли я ключ к двери знания?

По стенам комнаты стояли низкие белые диваны. У широкого окна, как и у камина, стояло по креслу. Кресло у камина поразило меня своей формой. Выполненное из грубых стволов какого-то тёмного, почти чёрного дерева, оно было прекрасно как произведение искусства, без сомнения очень и очень древнего происхождения. Оно одно только и выделялось тёмным пятном в этой чистой белой комнате. Обито оно было шкурами, должно быть тоже очень старинными. Шерсть почти вылезла, оставив одну кожу невиданной мною толщины.

У окна с левой стороны стоял письменный стол белого дерева, закрытый прекрасной крышкой, очевидно раздвигавшейся в стороны и похожей на большущие пальмовые листья. Я чувствовал себя здесь не совсем свободно. Меня сковывало благоговение, точно я стоял в храме. Я ни за что не согласился бы сесть где-либо в этой комнате, так недосягаемо высоким казался мне сейчас её хозяин. Я даже говорить не решался, только потянул Иллофиллиона за рукав и показал глазами на дверь, молча приглашая его выйти из комнаты.

Он улыбнулся, оглядел ещё раз всю комнату, как бы посылая привет всем непонятным мне изречениям на стенах, и мы вышли, закрыли дверь молча и так же молча прошли через весь островок и парк к себе домой.

Белый павлин и восточный слуга провожали нас до мостика, и павлин на прощание распустил свой дивный хвост, сверкавший золотом и лазурью, и наклонил головку с хохолком, точно говоря: «До свиданья».

Когда мы вошли в наши комнаты, Иллофиллион сказал мне:

– Приляг и отдохни до чая. Здесь тебе пока нельзя переутомляться. Надо постепенно закалиться, чтобы хорошо переносить этот жаркий климат.

Я не возразил ни слова, хотя совсем не хотел ни лежать, ни спать. Сначала жара подавляла меня, но затем я заснул и проснулся только от зова Яссы, будившего меня к чаю. Я догнал Иллофиллиона уже внизу лестницы; он был в обществе двух мужчин, которых я ещё не видел. Один был светлый блондин, типичный швед, каковым и оказался. Звали его Освальд Растен. Он на вид казался юношей, и я удивился, когда узнал, что он уже второй раз в Общине. Второй собеседник был брюнет, француз Жером Манюле. Речь блондина, его манеры и походка были размеренно спокойны; брюнет же был подвижен как ртуть. Походка, движения, речь – всё выказывало в нём огромный темперамент, но суетливости в нём не было никакой: всё его существо дышало доброжелательством, весёлостью и лёгкостью. Глаза его были тёмными и не особенно большими, но красивого разреза. Они сверкали умом, часто пристально и внимательно вглядывались во всё окружающее. Он мне показался писателем, что потом и подтвердилось.

Швед был из купеческой семьи, вопреки желаниям родни выбрал научную карьеру и уже был главой кафедры по истории в одном из немецких университетов. Когда Иллофиллион познакомил меня с ними, оба одновременно воскликнули:

– Как? Капитан Т.?

– Нет, – ответил я. – Я его брат.

– Вы вскоре прочтёте рассказ Лёвушки и будете рады принять в число своих друзей ещё одного юного писателя и будущего учёного, – улыбаясь, сказал им Иллофиллион.

Каждый из новых знакомых назвал меня «коллегой», и по дороге в чайную столовую оба моих знакомых представили меня трём дамам, двум молодым и одной пожилой. Но не молодые и красивые дамы поразили меня, а седая старая женщина. Первой мыслью, когда я её увидел, была: «А говорят, что старые женщины не могут быть красивыми, женственными и обаятельными!»

На высокой, чуть полной фигуре красовалась – именно красовалась, я не подберу другого слова, – прекрасная седая голова. Загар не портил лица с правильными чертами, большие чёрные глаза и чёрные же брови подчёркивали седину. Морщин у неё не было, лицо было моложаво. Но в глазах и улыбке было так много скорби, что у меня перед глазами встали слова Али, услышанные, когда я шёл в его комнату: «Если встретишь скорбный лик ученика, идущего путём печалей, возлюби его вдвое и подай всю силу своей бодрости и энергии ему в помощь. Ибо путь его самый тяжкий из всех подвигов Любви на земле».

Я низко поклонился старой даме и горячо поцеловал протянутую ею мне руку. И эта рука, как рука Андреевой, была тонкая и дружеская. Но форма её была почти совершенной и говорила о том, что она скорее всего художница. И здесь моя догадка оказалась верной. Иллофиллион назвал её Беатой Скальради и сказал, что синьора Беата художница, итальянка, получающая награды за свои работы почти на всех выставках мира. Её картины присутствуют в картинных галереях столиц многих стран мира. Пока меня представляли ещё нескольким дамам, имена которых не удержались в моей памяти из-за того, что я был так поглощён впечатлением, которое на меня произвела художница, из боковой аллеи к нам подошёл худощавый человек с немолодым, измождённым лицом аскета. Он, очевидно, спешил к Иллофиллиону. Швед Освальд Растен шепнул мне, что это один из крупнейших пианистов и композиторов мира, русский, Сергей Аннинов. Пока обе знаменитости шли рядом с Иллофиллионом, возглавляя нашу группу, Жером Манюле сказал мне:

– Сергей Аннинов живёт не в Общине, а в одном из маленьких домиков в парке. Али предоставляет ему не первый раз отдых здесь. Он очень нервен и приходит сюда довольно редко. Но когда он играет по вечерам, он разрешает всем желающим не только слушать его, но и заказывать ему любые пьесы. И как же он играет! Лучше ничего себе представить нельзя.

И синьора Скальради, и Аннинов сели за наш стол. Я не принимал никакого участия в общем разговоре. Сидя поодаль, я вглядывался в лица новых знакомых. Художница нравилась мне всё больше и больше. Её итальянская певучая и медлительная речь напомнила мне то, как однажды Флорентиец изобразил мне манеру речи его соотечественников. Эта речь не была похожа на быструю скороговорку обеих синьор Гальдони, которых я едва понимал. У синьоры Беаты я разбирал каждое слово, что ещё больше располагало меня к ней. Но Аннинов оставался для меня загадкой. Его аскетическое лицо, изрезанное морщинами, живые глаза, резкие движения, выражение какого-то протеста на лице, точно возмущение против чего-то, что его давило, – всё казалось мне таким далёким от гармонии, что снова я вспомнил Али, но теперь уже слова изречения, начертанного на стене в его комнате, загорелись в моей памяти: «Сила-Любовь рождает человека и рождается в нём тогда, когда в нём созревает гармония».

Я рассуждал сам с собой, что если он дивный, известный всему миру музыкант, то он должен творить в гармонии. Иначе ни его произведения, ни его исполнение не покорили бы мир. А разве это лицо может быть хотя бы спокойным?

Аннинов внезапно умолк, взгляд его улетел куда-то в пространство, морщины на лице разгладились. Выражение мудрости разлилось по его лицу, он как бы вслушивался во что-то не слышимое другим. Глаза его ярко загорелись, на бледных щеках заиграл румянец. Он вдруг стал совершенно неузнаваем и прекрасен.

– Простите, мой дорогой, до завтра. Я слышу, что меня зовёт моя муза. Вы вдохновили меня, я бегу писать. Приходите завтра вечером и приводите своих друзей. Я сыграю вам то, что сейчас шепнула мне моя муза Гармония.

И Аннинов, проговорив торопливо эти слова и отставив чашку недопитого чая, быстро вышел из столовой.

Я сидел в самом глубоком состоянии «ловиворонства» и не мог оторвать глаз от двери, в которой исчез музыкант.

– Ну что же, шило-граф, – раздалось возле меня, и чья-то пудовая, как мне показалось, рука легла мне на плечо. – Я ведь говорила вам, что не надо упреждать событий. Гораздо лучше было бы пособирать дыни, чем резать шилами тончайшую материю. Вот вам дыня – первый сорт. И каждый кусок её прибавляет пуд мудрости.

Андреева продолжала держать руку на моём плече, я изнемогал под её тяжестью, даже пот покатился у меня со лба, ещё бы минуту – и я, несомненно, упал бы в обморок. Я уже начинал чувствовать тошноту и головокружение. Но тут Иллофиллион очутился подле меня, его нежная рука уже обнимала меня, он подносил к моим губам чашку.

– Лёвушка ещё не совсем окреп после тяжёлой болезни, Наталия Владимировна. Он не может ещё и не должен принимать ударов вашей силы. Вы же не всегда умеете защитить человека от тяжести ваших вибраций. Сегодня уже второй случай вашей неосторожности. Леди Бердран пришлось лечь в постель.

Голос Иллофиллиона был тих и мягок. Но мне чудилось, что Андрееву он бил тяжелее, чем давило меня воздействие её руки минуту назад. Мне стало так жалко её, что я ухватился за руку Иллофиллиона и сказал ей:

– Мне теперь уже совсем хорошо, Наталия Владимировна. Виновата вовсе не ваша рука, а дервишская шапка, которую Али однажды напялил мне на голову. Я тогда заболел и с тех пор не могу ещё окончательно поправиться. Простите меня, пожалуйста, за причинённое вам беспокойство. Я буду рад поумнеть от вашей дыни.

– Дитя моё, прости, дружочек, – тихо и ласково сказала Андреева, и я снова чуть не впал в «ловиворонство». Я и представить себе не мог, чтобы властный, резковатый, с повелительными интонациями голос этой женщины мог быть таким ласковым, мелодичным и непередаваемо добрым.

Всё же довольно долго я не мог ещё встать на ноги, и добраться до дому с помощью Иллофиллиона было задачей нелёгкой.

Ясса продержал меня в ванне довольно долго, растёр и уложил в постель. Я выпил капель, данных Иллофиллионом, и был огорчён, что первый день моей жизни в Общине закончился для меня довольно печально.

Глава 2. Второй день в Общине. Мы навещаем карлика. Подарки араба. Франциск

Заснув с вечера с большим трудом, я проспал всю ночь так крепко, что ни разу не просыпался вплоть до утра, когда Ясса разбудил меня, сказав, что Иллофиллион уже поджидает меня, чтобы идти купаться.

Едва открыв глаза и сразу же впившись взглядом в чудесный пейзаж за окном, я с трудом сообразил, где нахожусь. Из-за нашего длительного путешествия, превратившегося для меня в привычный образ жизни, я привык считать, что каждый день – это только своего рода поход. А в эту минуту я сразу осознал, что приехал сюда надолго, что я наконец дома. Быстро надевая свой более чем несложный наряд, я ясно отдавал себе отчёт, что не могу и не должен терять ни минуты попусту, в бездействии. Между тем за весь вчерашний день я ничего не приобрёл, если не считать весьма скромных познаний из области ботаники, и ровно ничего не выполнил из своих обетов по изучению восточных языков.

Перед моим мысленным взором отчётливо стояло изречение, начертанное на стене в комнате Али. Стоило мне только сосредоточиться на нём, как всего меня наполняло чувство радости, что язык пали станет мне ключом к тем откровениям, которые были написаны на стенах комнаты Али. Желание поскорее начать учиться настолько овладело мною, что я ворвался бурей в комнату к Иллофиллиону, который что-то писал, сидя за столом, и выпалил сразу:

– Иллофиллион, дорогой, я уже весь вчерашний день потерял зря! Дайте мне, пожалуйста, скорее книги, чтобы я мог начать учить необходимые мне восточные языки. Прежде всего, конечно, пали, а потом и остальные. Брат Николай говорил мне, что у меня есть способности к языкам. Я тогда, правда, не болел так много, но, может быть, мои филологические способности не исчезли. Дайте мне только поскорее книги!

Иллофиллион спокойно положил перо на стол, посмотрел, улыбаясь, на мои волосы, которые я забыл причесать, на небрежно подвязанные сандалии и ответил:

– Твоё прилежание очень похвально, Лёвушка. Но кто же тебя освободил от самых элементарных обязанностей быта, в условностях которого ты живёшь сейчас на земле? Твоя голова растрёпана, ты наступаешь на тесёмки своих сандалий при ходьбе, и почему встречающиеся тебе люди должны страдать в своих эстетических чувствах, натыкаясь среди такой дивной красоты природы на неряшливо одетое, непричёсанное существо?