Великая любовь Оленьки Дьяковой (страница 5)

Страница 5

Митя снова принялся за работу…

* * *

Сомнений не было. Перед ним на операционном столе, с вывороченными на обозрение публики внутренностями, увеличенными втрое зеркалами, беззащитный в руках своего хирурга, лежал он, голубоглазый поэт Чесноков, смерти которого так невольно, так часто и так не по-христиански вожделенно сладко последние несколько месяцев желал Митя Солодов. Незаметный студент-медик, о существовании которого, скорее всего, поэт даже не подозревал.

Митя смотрел на его разрезанную плоть – и невольно думал о том, что это тело, этот мешок с человеческой паршивой требухой, вот это всё любит его красавица Елена. Или… Не любит?

Он взял пинцетом кривую иглу со змейкой плотной кетгутовой нити, заранее вымоченной Цецилией в растворе карболовой кислоты, и принялся механически зашивать желудок, плотно прижав трубку к разрезу. Руки двигались быстро, но он вдруг остановился, замер. Глотнул воздух со всей силы, почти всосав ртом повязку…

…В области привратника[2] было какое-то уплотнение. Митя приподнял желудок – и увидел маленькую дырочку, размером с мелкую бусину, из которой тонкой ниткой сочилась кровь. Так, вероятно, работница, штопая бумазейную блузу, замечает, что дешёвая ткань расползается над заплатой в новом месте.

Для Чеснокова ситуация была наихудшая. Язва, изъевшая желудок, да ещё по дурости сожжённый пищевод не оставляли никаких шансов. Какой теперь смысл в этой гастростомии, если время жизни для него – всего лишь несколько дней? Возможно, в беднягу даже не успеют влить питательный раствор через эту чёртову трубку, конец которой Митя держал в руке. Он закрепил её ещё одним зажимом и осторожно прощупал стенку, сожалея, что резина перчатки толстовата. Картина была теперь кристально ясна.

Цецилия тихо спросила:

– Что случилось?

– У него прободная язва, – шёпотом ответил Митя.

– Ну и что?

– Если не ушить язву, он умрёт.

– Вы здесь для гастростомии. Вот и делайте её, – Цецилия полоснула по Мите гранитно-серыми глазами. – Заканчивайте шов. У вас десять минут. Ещё одну дозу эфира он может не вынести.

– Пульс! – чуть громче, чем следовало бы, сказал Митя, и в первых рядах зала тут же зашептались.

Цецилия померила пульс пациента: тот был высокий, кожа влажная, и, как показалось Мите, из гортани вылетал какой-то хрип. Времени и правда было в обрез.

– Что-то происходит, что мы не знаем? – спросил один из врачей.

– Профессор во время операции комментариев не даёт, – громко сообщила Цецилия и, повернувшись к Мите, шепнула: – Штопайте его скорее.

– Он не выживет, если я сейчас не закрою язву.

– Если надо будет, ему сделают вторую операцию!

– Плохая переносимость эфира. И общее тяжёлое состояние…

– Господин Солодов, делайте то, о чём уговорено и за что вам заплатили!

Митя вытер рукавом пот, взглянул на зал. Публика сидела в полнейшей тишине. Митя представил, как – наверняка – прильнул к дверной щели Крупцев.

– Я буду ушивать язву.

– Вы не можете!..

– Могу! – почти выкрикнул он.

Зал вздрогнул, зашевелился. Митя закончил шов у трубки и поставил зажимы у краёв язвы. Оставалось выудить из памяти, что было сказано об этом в учебниках. Но Митя не мог вспомнить, как ни старался. Он действовал интуитивно, и будто кто подсказывал ему, что делать в следующую секунду. Кто-то сверху, кто благоволил ему и не желал промаха.

Мысли, что он «вытаскивает» Чеснокова – того самого Чеснокова, которого он тысячу раз «убивал» в голове! – куда-то ушли, осталась лишь чистая магия хирургии. Сейчас этот Чесноков стал главным в Митиной жизни, и всё, чего он, Митя, хотел, – чтобы не дрогнула рука, чтобы всё было сделано верно и чтобы этот чёртов поэт выжил. Выжил вопреки всем демонам – и его, и Митиным.

Из первого ряда привстал человек, и Митя, краем глаза взглянув на него, узнал профессора Веденичева.

– Господа, Пётр Архипович ушивает язву! – он, не отрываясь, смотрел вверх, на большое зеркало. – Браво, профессор!

Аудитория зашелестела аплодисментами.

Пот тёк на очки, но Митя не замечал ничего, кроме своего пациента; лишь чувствовал, как Цецилия тампоном промокает его лоб.

– Скажете хоть слово – разоблачу к дьяволу и вас, и вашего хозяина! – зло процедил Митя, но Цецилия пожала плечами и тихо ответила:

– Делайте, что хотите. Мне всё равно.

Финальную часть операции она оставалась послушной феей, предугадывала Митины движения и желания за секунды до их возникновения, была ловка и быстра, и у него даже сложилось впечатление, что Цецилия сама могла бы стать неплохим хирургом – во всяком случае, несколько раз она невольно подсказывала ему следующий шаг.

Сделав шов и подтянув на стенке язвы нить, как на кисете, Митя выпрямился и тяжело выдохнул. Пациент вдруг дёрнул головой – и Цецилия схватилась за флакон с эфиром. Митя показал ей пальцами: одну каплю. Это было рискованно: Чесноков мог вообще не проснуться. Его синие губы и слюноотделение, которые Митя заметил, когда Цецилия приподняла маску, говорили о том, что эфира больше капать нельзя, и счёт операции уже идёт на секунды.

Он принялся быстро зашивать все слои. Когда же закрепил на коже последний узел, почувствовал такую усталость, что даже покачнулся и, боясь упасть, схватился рукой за стол. Зрители ахнули. Веденичев вскочил, но Цецилия жестом остановила его и, взяв Митю под руку, отвела в боковую комнату. Там он без сил упал на стул.

– Что ж, Дмитрий Валентинович, вы удивили меня, – тихо сказал Крупцев. – Но, видно, так захотел его ангел-хранитель.

Он кивнул в сторону зала и подал Мите кружку с водой.

– Я не мог дать ему умереть, – сказал Митя, жадно делая глоток.

– Ну-ну, не так пафосно, мой друг, – профессор похлопал Митю по плечу. – После поговорим. Когда будет понятно, дали вы ему умереть или не дали.

Он открыл дверь и под шквал аплодисментов спустился к публике.

* * *

Когда в зале стихло, Митя осторожно выглянул за дверь: никого, только санитар Лавруша скребёт щёткой пол. Слышались отдельные голоса из коридора, чей-то басовитый смех. Звуки показались Мите нереальными, из какой-то другой, не его жизни. И всё, что сегодня произошло, – казалось, произошло не с ним.

Он направился к выходу, но остановился в центре зала – там, где недавно стоял операционный стол, – и задрал голову вверх. Увеличительные зеркала ещё не сняли, и Митя увидел в них три своих отражения – гигантских, пугающих. Бледное измождённое лицо, впавшие глаза, вид постаревшего и осунувшегося – чужого – человека. И взгляд – чужой. Взгляд не победителя, проделавшего безупречно две хирургических операции, – нет, это был взгляд маленького затравленного зверька, ещё живого, но которого вот-вот пустят на шкурку.

Митя с силой потёр кулаками глаза, чтобы прийти в себя, и быстрым шагом вышел из зала.

Он проходил знакомыми коридорами – и не узнавал их. Тёмное дерево длинных книжных стеллажей и извечно белый цвет медицинской кафедры слились для Мити в один желтоватый оттенок – такой, каким плыл сейчас перед глазами чесноковский вспоротый желудок.

У самого выхода Митя остановился, увидев, как у входной двери сполохом мелькнул подол знакомого английского пальто.

– А, Дмитрий Валентинович? – Крупцев придержал дверь. – Я ждал вас в кабинете. Где это вы отсиживались?

Яркое солнце ударило Мите в глаза, ослепило; голова закружилась. Он сделал шаг и прислонился спиной к толстой колонне портика у входа. Ему совсем не хотелось сейчас разговаривать. Он развёл руками и открыл было рот, чтобы извиниться и – якобы забыл что-то – вернуться, сбежать от профессора, – но тут услышал со стороны улицы голос, который он помнил до височных судорог.

Её голос.

Митя мгновенно слился с колонной.

– Пётр Архипович, – в голосе были хриплые слёзы. – Я… я не знаю, как благодарить вас! Молиться за вас всю жизнь буду…

– Кто же вы, мадмуазель? – Крупцев выпрямил спину, приосанился и галантно подал ей руку, чтобы она поднялась на последнюю ступеньку крыльца.

Из-за колонны Митя увидел её бледный профиль камеи, и тонкую шею в чёрном кружеве шали, и руку в перчатке, комкающую влажный платок.

– Я жена вашего сегодняшнего пациента.

Голос Елены дрогнул, и она тихонько кашлянула в платок.

– Ну же, голубушка, всё хорошо, – театрально-басовито произнёс Крупцев, – операция прошла удачно.

– Да! – она вдруг схватила его руку и жарко поцеловала.

Крупцев смутился и осторожно, как карманник, посмотрел по сторонам.

– Я говорила с вашей ассистенткой, Цецилией. Она рассказала, что помимо вывода этой трубки из желудка, вы зашили язву. Что без этой операции у него бы точно не осталось шансов. Он ведь будет жить, профессор?

– Было сделано всё возможное! – Крупцев мельком взглянул на Митину тень у колонны. – Силой науки и божьей милостью…

– Вы понимаете, это из-за меня! Из-за меня он выпил уксусную эссенцию! Хотел покончить с собой. Любит меня, как никто никогда не любил! Не знал, что я, что я… Ничего не знал…

Митя слушал, как бьётся его собственное сердце, с силой вжимаясь в колонну. Её никто так не любил! Никто!

– Я никогда не прощу себе этого! – она разрыдалась, и Крупцев по-отечески приобнял её за плечи. – И никогда, никогда не оставлю его!

– Всё будет хорошо… Не знаю вашего имени…

– Елена Николаевна.

– Ступайте домой, Елена Николаевна. Ваш разлюбезный муж уже перенаправлен в академическую больницу. Послеоперационный уход там на высоте. Но вас не пустят к нему, нет. Не сегодня. И не завтра. Ну же, слёзы лишние. Всё позади!

Митя увидел, как трясётся рука Крупцева, которой он гладил Елену по плечу.

– Послезавтра, послезавтра, голубушка, приходите навестить своего благоверного. Я распоряжусь, чтобы вас пустили.

– Он будет жить? – неожиданно для Крупцева она упала на колени, и он засуетился, взмахнул рукавами, как птица, затрепетал пальцами, схватил её за подмышки и неуклюже начал поднимать.

Митя впервые видел Елену такой – невероятно хрупкой, человечной, ранимой. Живой. Будто вовсе и не знал её никогда.

Митя оторвался от колонны и, не оглядываясь, поспешил от Академии прочь.

* * *

На набережной он лёг животом на гранитный парапет и в который раз за эту безумную весну пристально вгляделся в свинцовую чешую Невы.

Елена выходила из сердца толчками, упиралась, но Митя вдруг подумал: она любит.

Она, не способная любить никого, как казалось ему когда-то, – любит.

Любит не его, а другого человека. Не лучше и не хуже Мити, просто – другого. Нелепого, чудаковатого, совсем, казалось бы, не в Еленином вкусе… А вот поди ж, на колени ради него…

– Уйди! – крикнул он Елене в самую невскую черноту.

И впервые ему показалось, что – отпустило, притихло у него внутри. Как если подушкой накрыть и придавить. Рваный крик в подреберье потонул, убитый на самом излёте. Митя хлопнул себя ладонью по груди – будто пыль выбил из этой подушки – и, резко развернувшись, направился к академической больнице.

* * *

К Чеснокову его не пустили – мало ли, студент какой безымянный, – и Митя пристроился в приёмном покое, свернулся калачиком на покрытой грубой прорезиненной клеёнкой смотровой кушетке, накрылся форменной шинелью, и выгнать его было не под силу даже дюжим санитарам.

Он проспал до утра, и первое, о чём спросил сестру милосердия, когда проснулся, – жив ли пациент Чесноков. И, удостоверившись, что жив, снова упал в прогорклое, как фонарное масло, сон.

[2] Часть желудка, через которую проходит переваренная пища прежде, чем попасть в двенадцатиперстную кишку.