А снег идет… (страница 2)

Страница 2

Здесь разговоров нет окольных.
Здесь исполнитель арий сольных
и скульптор в кедах баскетбольных
кричат, махая колбасой.
Высокомерно и судебно
здесь разглагольствует студентка
с тяжелокованой косой.

Здесь песни под рояль поются,
и пол трещит, и блюдца бьются,
здесь безнаказанно смеются
над платьем голых королей.
Здесь столько мнений, столько прений
и о путях России прежней,
и о сегодняшней о ней.

Все дышат радостно и грозно.
И расходиться уже поздно.
Пусть это кажется игрой:
не зря мы в спорах этих сипнем,
не зря насмешками мы сыплем,
не зря стаканы с бледным сидром
стоят в соседстве с хлебом ситным
и баклажанною икрой!

1957

Карьера

Ю. Васильеву


Твердили пастыри, что вреден
и неразумен Галилей,
но, как показывает время:
кто неразумен, тот умней.

Ученый, сверстник Галилея,
был Галилея не глупее.
Он знал, что вертится земля,
но у него была семья.

И он, садясь с женой в карету,
свершив предательство свое,
считал, что делает карьеру,
а между тем губил ее.

За осознание планеты
шел Галилей один на риск.
И стал великим он… Вот это
я понимаю – карьерист!

Итак, да здравствует карьера,
когда карьера такова,
как у Шекспира и Пастера,
Гомера и Толстого… Льва!

Зачем их грязью покрывали?
Талант – талант, как ни клейми.
Забыты те, кто проклинали,
но помнят тех, кого кляли.

Все те, кто рвались в стратосферу,
врачи, что гибли от холер, —
вот эти делали карьеру!
Я с их карьер беру пример.

Я верю в их святую веру.
Их вера – мужество мое.
Я делаю себе карьеру
тем, что не делаю ее!

1957

«Я комнату снимаю на Сущевской…»

Я комнату снимаю на Сущевской.
Успел я одиночеством пресытиться,
и перемены никакой существенной
в квартирном положенье не предвидится.
Стучит,
        стучит моя машинка пишущая,
а за стеной соседка,
                           мужа пичкающая,
внушает ему сыто без конца,
что надо бы давно женить жильца.
А ты,
      ты где-то,
                  как в другой Галактике,
и кто-то тебя под руку галантненько
ведет —
           ну и пускай себе ведет.
Он – тот, кто надо,
ибо он – не тот.
Воюю.
Воевать – в крови моей.
Но, возвращаясь поздней ночью,
                                              вижу я,
что только кошка черно-бело-рыжая
меня встречает у моих дверей.
Я молока ей в блюдечко даю,
смотрю,
         и в этом странном положенье
одержанная час назад в бою
мне кажется победа пораженьем.

Но если побежден, как на беду,
уже взаправду,
                   но не чьей-то смелостью,
а чьей-то просто тупостью и мелкостью, —
куда иду?
             Я к матери иду.

Здесь надо мной не учиняют суд,
а наливают мне в тарелку суп.
Здесь не поймут стихов моих превратно,
а если и ворчат —
                         ворчат приятно.

Я в суп поглубже ложкою вникаю,
нравоученьям маминым внимаю,
киваю удрученной головой,
но чувствую —
                   я все-таки живой.

И мысли облегченные скользят,
и губы шепчут детские обеты,
и мучившее час тому назад
мне пораженье кажется победой.

1959

«Не важно…»

В. Барласу


Не важно —
                есть ли у тебя преследователи,
а важно —
              есть ли у тебя последователи.
Что стоит наше слово,
                             если в нем,
заряженное жаждой пробужденья,
не скрыто семя будущих времен —
священная возможность продолженья?!
Твори, художник,
                      мужествуй,
                                     гори
и говори!
            Да будет слово явлено,
простое и великое,
                          как яблоко —
с началом яблонь будущих внутри!

1959

«Когда взошло твое лицо…»

Когда взошло твое лицо
над жизнью скомканной моею,
вначале понял я лишь то,
как скудно все, что я имею.

Но рощи, реки и моря
оно особо осветило
и в краски мира посвятило
непосвященного меня.

Я так боюсь, я так боюсь
конца нежданного восхода,
конца открытий, слез, восторга,
но с этим страхом не борюсь.

Я понимаю – этот страх
и есть любовь. Его лелею,
хотя лелеять не умею,
своей любви небрежный страж.

Я страхом этим взят в кольцо.
Мгновенья эти – знаю – кратки,
и для меня исчезнут краски,
когда зайдет твое лицо…

1960

Заклинание

Весенней ночью думай обо мне
и летней ночью думай обо мне,
осенней ночью думай обо мне
и зимней ночью думай обо мне.
Пусть я не там с тобой, а где-то вне,
такой далекий, как в другой стране, —
на длинной и прохладной простыне
покойся, словно в море на спине,
отдавшись мягкой медленной волне,
со мной, как с морем, вся наедине.

Я не хочу, чтоб думала ты днем.
Пусть день перевернет все кверху дном,
окурит дымом и зальет вином,
заставит думать о совсем ином.
О чем захочешь, можешь думать днем,
а ночью – только обо мне одном.

Услышь сквозь паровозные свистки,
сквозь ветер, тучи рвущий на куски,
как надо мне, попавшему в тиски,
чтоб в комнате, где стены так узки,
ты жмурилась от счастья и тоски,
до боли сжав ладонями виски.

Молю тебя – в тишайшей тишине,
или под дождь, шумящий в вышине,
или под снег, мерцающий в окне,
уже во сне и все же не во сне —
весенней ночью думай обо мне
и летней ночью думай обо мне,
осенней ночью думай обо мне
и зимней ночью думай обо мне.

1960

Песня Сольвейг

Лежу, зажмурившись,
                             в пустынном номере,
а боль горчайшая,
                        а боль сладчайшая.
Меня, наверное,
                     внизу там поняли —
ну не иначе же,
                     ну не случайно же.
Оттуда, снизу,
                     дыханьем сосен
из окон
            маленького ресторана
восходит,
            вздрагивая,
                           песня Сольвейг.
Восходит призрачно,
                            восходит странно.
Она из снега,
                  она из солнца.
Не прекращайте —
                          прошу я очень!
Всю ночь играйте мне
                             песню Сольвейг.
Все мои ночи!
                   Все мои ночи!
Она из снега…
                     Она из солнца…
Пусть неумело
                   и пусть несмело
всю жизнь играют мне
                             песню Сольвейг —
ведь даже лучше,
                        что неумело.
Когда умру я, —
                     а ведь умру я,
а ведь умру я —
                     уж так придется,
с такой застенчивостью
                              себя даруя,
пусть и под землю
                        она пробьется.
Она из снега…
                     Она из солнца…
Пусть, заглушая все взрывы,
                                         бури,
всю смерть играют мне
                               песню Сольвейг,
но это смертью
                     уже не будет.

1960, Тбилиси

«Мне говорят…»

Мне говорят —
                     ты смелый человек.
Неправда.
                Никогда я не был смелым.
Считал я просто недостойным делом
унизиться до трусости коллег.
Устоев никаких не потрясал.

Смеялся просто над фальшивым,
                                             дутым.
Писал стихи.
                  Доносов не писал.
И говорить старался все, что думал.

Да,
    защищал талантливых людей.
Клеймил бездарных,
                           лезущих в писатели.
Но делать это, в общем, обязательно,
а мне твердят о смелости моей.

О, вспомнят с чувством горького стыда
потомки наши,
                   расправляясь с мерзостью,
то время
            очень странное,
                                 когда
простую честность
                         называли смелостью!

1960

«Людей неинтересных в мире нет…»

С. Преображенскому


Людей неинтересных в мире нет.
Их судьбы – как истории планет.
У каждой все особое, свое,
и нет планет, похожих на нее.

А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самой неинтересностью своей.

У каждого – свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.

И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой…
Все это забирает он с собой.

Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!

Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?

Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.

Уходят люди… Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать.

1961, Бакуриани

«Всегда найдется женская рука…»

Всегда найдется женская рука,
чтобы она, прохладна и легка,
жалея и немножечко любя,
как брата, успокоила тебя.

Всегда найдется женское плечо,
чтобы в него дышал ты горячо,
припав к нему беспутной головой,
ему доверив сон мятежный свой.

Всегда найдутся женские глаза,
чтобы они, всю боль твою глуша,
а если и не всю, то часть ее,
увидели страдание твое.

Но есть такая женская рука,
которая особенно сладка,
когда она измученного лба
касается, как вечность и судьба.

Но есть такое женское плечо,
которое неведомо за что
не на ночь, а навек тебе дано,
и это понял ты давным-давно.

Но есть такие женские глаза,
которые глядят всегда грустя,
и это до последних твоих дней
глаза любви и совести твоей.

А ты живешь себе же вопреки,
и мало тебе только той руки,
того плеча и тех печальных глаз…
Ты предавал их в жизни столько раз!

И вот оно – возмездье – настает.
«Предатель!» – дождь тебя наотмашь бьет.
«Предатель!» – ветки хлещут по лицу.
«Предатель!» – эхо слышится в лесу.

Ты мечешься, ты мучишься, грустишь.
Ты сам себе все это не простишь.
И только та прозрачная рука
простит, хотя обида и тяжка,