Исход (страница 3)
– Я не душу этот сброд своими руками, я даже ни разу не прикасался к ним, – неожиданно продолжил Эйхман, словно бы я высказал свои мысли вслух, – это правда. Но когда-нибудь мир поймет, что его чистота – целиком и полностью моя заслуга. Я гоню их в гетто и, пока держу там, нощно и денно формирую эшелоны, я слежу за графиком перевозок, договариваюсь о транспортах, сопровождении и прочих мелочах, которые остаются за кулисами. Ведра, черт их дери, ведра! Понял? Недавно мне пришлось решать вопрос ведер в вагоны, сам понимаешь для чего. Мерзость?! А мне приходится думать и об этом и выискивать средства.
– Когда твои люди впихивают по сто человек в один вагон, боюсь, эта забота лишняя. Там не то что ведро некуда поставить, они там и вторую ногу опустить не могут. Я присутствовал при приемке.
Его лицо помрачнело, он пожал плечами. Мимо прошли караульные и отсалютовали. Эйхман даже не глянул на них. Очевидно, он углядел в моих словах упрек.
– Ну уж, скажешь тоже… По сто человек… ну, может, разве когда в партии много детей, но так тем объективно нужно меньше места.
– Но больше воздуха…
– Но меньше места, – уже с нажимом повторил он, – а воздух, что ж, воздуха у них пока вдоволь, нам некогда конопатить вагоны. Все это не самая легкая работа… делать этот мир лучше.
– Ты счастливый человек, Эйхман: веришь в то, что делаешь. Любопытно, насколько ты уже сделал этот мир лучше? – неожиданно спросил я. – Я имею в виду цифры. Ведешь какой-то подсчет?
– Интересно, что ты спросил об этом, – проговорил он. – Буквально на днях Мюллер прислал ко мне профессионального статистика, доктора Рихарда Корхера. Довольно известная личность в научных кругах, при этом, кстати, не является членом СС, однако определенное влияние имеет. Говорят, сам рейхсфюрер к нему часто прислушивается. Так вот, этот Корхер составлял подробную статистическую таблицу по нашему вопросу. Поначалу я решил, что это было распоряжение Гиммлера, но, когда вслед за Корхером прямиком с Принц-Альбрехтштрассе прибыла специальная печатная машинка с большими литерами, я понял, откуда ноги растут.
Я с недоумением посмотрел на Эйхмана. Он пояснил.
– Конечно, мало кто знает об этом, – с неприкрытым самодовольством проговорил он, – это специальная машинка, на которой печатают отчеты лично для фюрера. Я тут же распорядился предоставить Корхеру все дела вне зависимости от грифа. К тому времени он уже имел подобную подборку практически от всех управлений. Когда он объединил все эти отчеты, то цифра вышла весьма… – он подбирал слово, пожевывая нижнюю губу, – впечатляющая. Весьма. Я не имею права ее разглашать, но могу тебя заверить, нам есть чем гордиться. А впрочем… – Эйхман задумчиво посмотрел на меня.
В это мгновение я понял, что так до конца и не был уверен, хочу ли услышать эту цифру, но, прежде чем я успел что-либо произнести, Эйхман выпалил:
– Четыре миллиона в лагерях уничтожения. Сюда я уже добавил наши венгерские планы и планируемые чистки в гетто. Еще около двух миллионов на счету айнзацкоманд, оперативных групп плюс естественная убыль. То есть всего…
– Шесть миллионов.
Словно со стороны я услышал свой чуть охрипший, но совершенно спокойный голос. Мне и до этого было нестерпимо жарко, но сейчас захотелось распахнуть китель полностью, я с трудом поборол и это желание. Головная боль накатила с новой силой. Эйхман продолжал говорить, но его слова с трудом пробивались сквозь туманную болезненную муть, которой заволокло голову. На кой черт я спросил его об этом? Он держал эти цифры при себе, но легкость, с которой он расстался с «секретом», указывала на то, что осознавать их в одиночку было не самым простым делом. Я вдруг понял, что, не спроси об этом, он бы вскоре сам завел разговор на эту тему.
– В манускриптах индийских мудрецов сказано, что человеку для идеальной жизни нужно каждый день заглядывать внутрь себя и спрашивать: «Что я сделал, что еще надо сделать и что я могу сделать из того, что еще не сделал?» Уверен, я бы сразил и мудрецов этими цифрами. И они бы согласились, что мною сделано уже все возможное. Но мне по-прежнему есть к чему стремиться. Они же как паразиты: попрятались и размножаются…
Шесть миллионов… Я никак не мог поверить в эту цифру, она продолжала казаться мне надуманной, но я был уверен, что сам Эйхман ничуть не сомневается в ней. Я тряхнул головой, пытаясь сфокусироваться на его словах.
– Полагаю, Гиммлер был счастлив, предвкушая, как он впечатлит этими цифрами фюрера, но увы. Опять же, строго между нами. Мюллер сообщил, что Гиммлеру не удалось передать отчет лично фюреру. Папку пришлось отдать Борману, а тот ее вскоре вернул – заявил, что слово «ликвидация» неприемлемо в отчете для Гитлера. Мы отредактировали текст, но, насколько мне известно, Борман так и не отдал ее фюреру.
– Почему? Уверен, фюрер был бы доволен теми впечатляющими цифрами, которые вы не имеете права разглашать, – многозначительно добавил я.
Эйхман не заметил иронии в моих словах.
– Знаешь, что я думаю, фон Тилл… дело в том… не пойми меня превратно, мы всё делаем правильно… но… – Эйхман нахмурился.
Я чувствовал, что слова он уже давно нашел, но попросту не решался их произнести.
– Думаю, фюрер просто избегает официального ознакомления с ситуацией, – наконец выпалил он и тут же быстро продолжил: – Безусловно, еврейский вопрос требует решения, это все понимают. Однако этот вопрос решается, как бы так правильнее выразиться, без его прямого вмешательства. Им занимаются все вокруг, так или иначе этому подчинены все наши ведомства, но… официальное вмешательство главы рейха в этот вопрос не требуется. По крайней мере, так считает его ближайшее окружение или… или… возможно, и он сам. Это… вопрос… вопрос, скажем так, некоторой… Впрочем, какая разница? – резко оборвал он себя. Я прекрасно понял, какое слово он так и не заставил себя проговорить, – «ответственность».
– Ты веришь в то, что он лично отдавал такой приказ? – в лоб спросил я.
Эйхман уставился на меня долгим взглядом, в котором сквозила безотчетная тревога. Он был похож на ребенка, которому испортили праздник, но который еще не понимал, чем именно. Он лишь видел, что музыка прекратилась, а клоуны расходились.
– Я верю в то, что фюрер дал понять своему окружению, чего он хочет и в чем есть необходимость. И его поняли в точности. Но сам он… Безусловно, никто не смеет претендовать на то, что мысль о полном истреблении впервые зародилась в его голове: ни покойный Гейдрих[8], ни Гиммлер, ни тем более я. Она исходила исключительно от фюрера. Но я не уверен, что он хоть раз облек ее в точный, четкий, прямой приказ. Фюрер умеет построить речь так, что, ни разу не назвав действие, он заставит своих подчиненных исполнить это действие со всей возможной точностью. Я думаю, в природе не существует ни одной бумаги за личной подписью фюрера, где прямо сказано «уничтожить такое-то количество евреев в газовых камерах» или что-то в этом роде.
И он замолчал. В его глазах мелькнул безотчетный испуг за только что произнесенное. Понимая, однако, что сказанного не воротишь, он терпеливо дожидался моей реакции. Я помедлил и неожиданно задал еще один прямой вопрос:
– Эйхман, ты веришь в то, что делаешь, – это ясно. Но веришь ли ты все еще в победу?
Желал ли я окончательно добить Эйхмана или попросту мстил ему за свою ужасающую головную боль – я и сам не осознавал. Он не изменился в лице, лишь едва заметно наклонил голову набок. Почему я раньше не замечал, сколь болезненный у него вид? Припухшие веки, лопнувшие капилляры, желтоватые круги под глазами, еще этот омерзительный запах изо рта… Ему бы следовало проверить печень.
– Германия проиграла войну, это ясно, и лично у меня нет никаких шансов. Союзники считают меня одним из главных военных преступников уже сейчас. Когда они доберутся до наших документов или просто пересчитают по головам оставшихся, мне крышка.
Мы продолжали смотреть друг другу в лицо.
– Все твои слова о благодарности Европы после того, как уляжется пыль военного времени…
– …не стоят и выеденного яйца, – кивнул он, – но что еще я могу говорить? В любом случае мне не в чем себя упрекнуть. Я преданный солдат своего фюрера и всегда на сто процентов отдавался делу. Я никогда не отлынивал.
Эйхман перевел взгляд на дорогу, ведущую в лагерь от станции. По ней медленно двигалась колонна только что прибывших заключенных. Они еще были в гражданской одежде.
– Посмотри туда, – проговорил он.
Я проследил за его взглядом:
– Что там? Толпа евреев идет к крематорию.
– Вот именно. Они идут… сами. А отвечать мне.
Он развернулся и пошел обратно в комендатуру.
Я снова закурил и посмотрел на заключенных.
Уже через неделю лагерь сотрясло небывалым потоком узников. То, что происходило в течение предыдущих месяцев и казалось мне небывалым, померкло в сравнении с тем, что лагерь испытывал в дни венгерских депортаций. Транспорты шли один за другим, выплевывая на платформу в Биркенау толпы ошалелых и ничего не понимающих евреев. Команда Эйхмана чистила Венгрию по четко намеченному распорядку: вначале поезда шли из Карпатской Руси, затем из Трансильвании, потом – эшелоны из Северной Венгрии, далее из Южной и, наконец, из западной части страны. Для работ отбирали лишь малую часть – иногда всего тридцать процентов из целого эшелона, порой не доходило и до десяти. Остальных без промедления отправляли в газовые камеры.
И эсэсовцам, и рабочим командам приходилось трудиться круглосуточно в три смены, камеры и крематории не простаивали ни минуты. Но мощностей не хватало. Состав зондеркоманд увеличили в четыре раза, теперь в крематориях работали девятьсот человек, но и они едва справлялись с нагрузкой.
– Наша авиация приказала долго жить. Американские бомбардировщики практически уничтожили предприятия, которые производили горючее. Шпеер кинул все силы на восстановление, но топлива для люфтваффе фактически нет. Дефицит сырья колоссальный.
Мы стояли с Габриэлем на платформе в тени каштанов, наблюдая, как из вагонов выходили люди. Их лениво теснили конвойные, изнывавшие от жары в полном обмундировании. Габриэль достал манерку, предложил вначале мне, я отказался, он сделал глоток. Я вытащил платок, утер пот и произнес:
– Нам еще повезло, что они только сейчас догадались бомбить нас из производственных соображений.
Впрочем, серьезный урон нашим военным заводам был нанесен еще прошлой весной, когда стало гораздо больше англо-американских бомбардировок, но тогда это ощущалось не так катастрофично, ведь фабрики Северной Италии, Бельгии, Франции и Чехословакии продолжали выдавать норму на благо рейха.
– Какая разная война, – усмехнулся доктор. – Стрельба где-то там, на территории противника, – это одна война, но бомбы над собственной головой – совершенно иная война. Мы легко согласились на эту славную военную авантюру во имя великой цели. Ведь тогда она требовала от нас лишь потуже затянуть пояса для снабжения святого воинства, которое ушло куда-то в закат. Но, когда этому воинству дают пинка под зад и гонят обратно, тут-то мы и вспоминаем о том, что война – самое бесчеловечное занятие, которое нужно прекратить сей же час каждому цивилизованному человеку.
– Вы вспомнили, Габриэль? – Я даже не пытался скрыть усмешку.
– Безусловно! – и не думал отпираться он. – Я первый готов кричать об этом, размахивая белым флагом. Жизнь слишком прекрасна, чтобы так бездарно разбазаривать ее. Но, глядите, чем ближе мы к тотальному краху, тем грандиознее планы, которые строят наши ведомства. Время ли размышлять о наращивании производства? Думать надо о том, в какую сторону отправить первого гонца: на Запад или на Восток! И я склонен считать, что переговоры с Москвой будут продуктивнее, чем с Лондоном. Черчилль слишком любит демонстрировать свою любовь к правде, Сталин же человек практичный, с ним фюрер всегда сможет найти общий язык. Я почему-то уверен: среди высшего руководства немало настроенных прорусски, хотя, безусловно, антибольшевистски.