Воспоминания о будущем (страница 2)

Страница 2

Дружба старушки с семьей Монкада насчитывала много лет. Дети чистили ее сад, вынимали из ульев пчелиные соты, срезали побеги бугенвиллей и цветы магнолий, потому что Доротея, когда деньги закончились, заменила позолоту цветами и занималась плетением гирлянд для украшения алтарей. В те дни, о которых я вспоминаю, Доротея была стара уже настолько, что забывала пищу на огне, и такос ее получались с горелым привкусом. Заходя к ней в гости, Изабель, Николас и Хуан кричали:

– Горелым воняет!

– А? С тех пор как сапатисты сожгли мой дом, у меня все время подгорают бобы… – сетовала старушка, не вставая с низкого стульчика.

– Но ты же сама сапатистка, – возражали ей со смехом дети.

– Сапатисты были бедны, и мы прятали для них еду и деньги. Поэтому Бог и послал нам Росаса, чтобы мы начали по ним скучать. Только бедный может понять бедного, – объясняла Доротея, не отрывая взгляда от своих цветов.

Дети подходили, чтобы расцеловать старушку, и она взирала на них так удивленно, будто они в один миг успели повзрослеть до неузнаваемости.

– Как вы быстро растете! Пора бы уж следовать приличиям! Не ведитесь на козни дьявола!

Дети хохотали, сверкая ровными белыми зубами.

– Доро, можно я зайду в твою комнату? – просила Изабель.

В комнате, где жила Доротея, стены были обклеены картинками святых и веерами, которые принадлежали еще ее матери. В воздухе пахло фитилем и жженым воском. Изабель восхищала эта комната, вечно погруженная в полумрак. Ей нравилось рассматривать веера с миниатюрными пейзажами, освещенными луной, с темными террасами, на которых целовались крошечные мужчины и женщины. То были видения любви, нереальной, но реалистично подробной и уменьшенной до таких размеров, чтобы помещаться на этих маленьких предметах, скрытых во тьме. Девочка имела давнюю привычку подолгу рассматривать сцены, неизменные, зато очень детальные. Другие комнаты состояли из темных стен с юркими кошачьими силуэтами и узорами из побегов плюща.

– Николас, в старости у меня будет такая же комната!

– Не болтай глупости, ты-то точно одна не останешься! Вот выйдешь замуж и возьмешь себе веера, которые больше всего нравятся.

Николас мрачнел:

– Ты хочешь замуж, Изабель?

Опираясь на стену в коридоре, он наблюдал, как сестра выходит из комнаты Доротеи с изменившимся лицом, пребывая в мире, ему неизвестном. Она предавала его, бросала одного, разрывала их детские узы. А ведь они должны быть вместе, Николас точно знал. Они вместе сбегут из Икстепека. Их ждут дороги в ореоле из сверкающей пыли. Поля, готовые к битве… Какой? Что это будет за битва, им еще предстояло выяснить, и в этой картине мира не должна была появиться ни одна трещина. А дальше они повстречаются с героями, призывающими их из мира славы и фанфар. Они, Монкада, не умрут в своих влажных от пота постелях, цепляясь за жизнь, точно пиявки. Их звал гул улиц. Далекий грохот Революции становился отчетливей – стоило лишь открыть дверь, чтобы оказаться в самой гуще тех тревожных дней.

– Уж лучше умереть на улице или в какой-нибудь пьяной драке! – заявил Николас с негодованием.

– Вечно ты твердишь о смерти, юноша, – отозвалась Доротея.

Николас не ответил ей, продолжая внимательно глядеть на сестру. Да, она изменилась; его слова уже не оказывали на нее никакого влияния. Изабель хотела сбежать, но не с ним. «И каким будет ее муж?» – подумал он со страхом.

Его сестра думала о том же:

– Нико, думаешь, он уже родился?

– Не будь дурой! – воскликнул он.

Сестра начинала его раздражать.

– Где он сейчас? – продолжала Изабель не моргнув и глазом. И опять унеслась мыслями в неизвестные дали, встретив там кого-то, кто прошел мимо, даже не взглянув. Помрачнев, она добавила: – Нет, наверное, замуж я выходить не стану…

– Нечего выдумывать то, чего нет, не к добру это, – проворчала старуха, когда юные Монкада уже собирались уходить.

– Доро, как раз несуществующее и нужно выдумывать, – возразила ей Изабель из коридора.

– Что за глупости! О чем ты?

– Об ангелах, – закричала девочка и поцеловала на прощанье старушку, которая замерла на пороге, глядя, как трое ее последних друзей уходят по мощеной улице.

III

– Не знаю, что с вами и делать…

Дон Мартин Монкада прервал чтение и с недоумением взглянул на детей. Слова слетели с его губ и, не оставив эха, затерялись в углах комнаты. Ребята, склонившиеся над доской для шашек, даже не пошевелились. Эту фразу их отец повторял уже давно. Круги света, разбросанные по комнате, замерли и не двигались. Время от времени от доски раздавался легкий шум, будто открывалась и закрывалась крошечная дверь, куда падала побежденная шашка. Донья Ана отложила книгу, медленно подняла фитилек лампы и в ответ на слова мужа воскликнула:

– Ох и трудно же иметь детей! Совсем другие люди…

На черно-белой доске Николас передвинул шашку, Изабель наклонилась, чтобы оценить расстановку, а Хуан несколько раз щелкнул языком, предотвращая возможную ссору между старшими. Из ящика красного дерева раздался глухой стук часов.

– Ну и шум ты устраиваешь по ночам, – погрозил им пальцем дон Мартин.

– Девять часов, – отозвался из угла Феликс.

По давней привычке он встал с табурета, подошел к часам, открыл стеклянную дверцу и снял бронзовый маятник. Часы смолкли. Феликс отнес маятник на письменный стол хозяина и вернулся на прежнее место.

– Сегодня ты нас больше не потревожишь, – проговорил Мартин, глядя на замершие стрелки на белоснежно-фарфоровом циферблате.

Без тиканья часов комната и ее обитатели погрузились в другое, печальное время, в котором их жесты и голоса двигались от настоящего в прошлое. Донья Ана, ее муж, их дети и Феликс отделились от реальности и застыли каждый в пятне света; превратились в воспоминания о самих себе, в персонажей без будущего, тех, кто живет только в памяти. Такими я вижу их и сейчас: каждый склонился над своим кругом света, в забвении, вне самих себя и вне той печали, которая нависала надо мной по ночам, когда дома закрывали свои ставни.

– Грядущее! Грядущее… Что такое грядущее? – воскликнул Мартин Монкада с нетерпением.

Феликс покачал головой, донья Ана и дети замолчали. Когда Мартин думал о будущем, на него обрушивалась лавина дней, слепленных друг с другом. Они угрожали ему, его дому и его детям. Дни для Мартина были вовсе не тем же, что и для остальных. Он никогда не говорил себе: «В понедельник я сделаю то-то», потому что между ним и этим самым понедельником толпились непрожитые воспоминания, и это лишало его необходимости сделать «что-то в понедельник». Он боролся между несколькими воспоминаниями, а единственным для него нереальным была память о том, что когда-то случилось. В детстве он проводил долгие часы, вспоминая то, чего никогда не видел и не слышал. Его больше удивляло присутствие бугенвиллей во дворе его дома, чем разговоры о странах, покрытых снегом. Он помнил снег как форму тишины. Сидя у подножия бугенвиллеи, он ощущал себя охваченным белой тайной, такой же реальной для его темных глаз, как и небо над его домом.

– О чем думаешь, Мартин? – как-то спросила у него мать, удивленная серьезным видом сына.

– Вспоминаю снег, – ответил мальчик.

Ему тогда было пять лет.

По мере того как он рос, его память отражала тени и цвета непрожитого прошлого, которые смешивались с образами и событиями будущего. Мартин Монкада всегда жил меж этих двух огней, которые в нем слились в единое целое. В то утро мать рассмеялась, не поверив сыну, пока тот с недоверием взирал на буйство бугенвиллей. В Икстепеке были запахи, которых никто, кроме него, не ощущал. Если служанки разжигали огонь на кухне, запах горящего соснового дерева будил в нем образы сосен, и по телу мальчика поднимался прохладный смолистый ветер, становясь осознанным в его памяти. Мартин удивленно озирался и обнаруживал себя сидящим возле пылающего очага, вдыхая воздух, наполненный болотными запахами из сада. И странное чувство накрывало его: будто он в неведомом, чужом месте и не узнает голосов и лиц своих нянек. Через открытую дверь кухни врывалась пламенем цветущая бугенвиллея, вызывая в нем ужас, и он принимался плакать, ощущая себя потерянным в незнакомом месте. «Не плачь, Мартин, не плачь!» – успокаивали служанки, нависая над его лицом темными косами. А он, еще более одинокий, чем когда-либо, среди этих неузнаваемых лиц, ревел только громче. «Поди пойми, что с ним», – говорили служанки и отворачивались от ребенка. И мальчик постепенно начинал узнавать себя в Мартине, который сидит дома, в кухне, на плетеном стуле и ждет, когда подадут завтрак.

После ужина, когда Феликс останавливал часы, Мартин Монкада погружался в свои непрожитые воспоминания. Календарь заставлял его жить в каком-то ином времени, лишая того, которое существовало внутри его. В этом времени понедельник был всеми понедельниками, слова становились магическими, люди превращались в бестелесных персонажей, а пейзажи размывались до цветных пятен. Мартину нравились праздничные дни. Люди бродили по площади, околдованные позабытым воспоминанием о празднике; из этого забвения проистекала печаль тех дней. «Когда-нибудь мы вспомним, вспомним», – твердил он себе, уверенный, что праздник, как и все движения человека, существовал нетронутым во времени и что достаточно лишь усилия, желания увидеть, чтобы прочесть во времени историю этого же времени.

– Сегодня был у доктора Арриеты и сказал ему о ребятишках, – донеслись до его ушей слова Феликса.

– У доктора? – переспросил Мартин Монкада.

Что бы он делал без Феликса? Феликс каждый день становился его памятью. «Чем нужно заняться сегодня?» «На какой странице я остановился вчера?» «Какого числа умер Хустино?» Феликс помнил все, что забывал Мартин, и отвечал на его вопросы безошибочно. Феликс был его вторым «я» и единственным человеком, с которым он не чувствовал себя чужим. Родители Мартина представлялись ему какими-то загадочными фигурами. То, что они умерли, казалось более невероятным, чем то, что они родились в ту же эпоху, что и он, которая тем не менее в памяти его отстояла дальше, чем рождение Клеопатры или Кира. Его удивляло, что родители не существовали всегда. Когда Мартин был маленьким и ему читали Священную историю, те главы, в которых говорилось о Моисее, Исааке и Красном море, он думал, что только его родители сравнимы с тайной Пророков. Эта причастность родителей к древности вызывала у мальчика уважение к ним. Будучи малышом и сидя на коленях у отца, он тревожился из-за биения его сердца, и память о бесконечной печали, о хрупкости человеческой жизни тяготила его и лишала речи еще до того, как он узнал, что такое смерть.

«Скажи что-нибудь, не будь глупеньким», – просили Мартина. А он не мог найти ни единого слова, чтобы выразить глубочайшую боль. Сострадание перечеркнуло годы, отделяющие его от родителей, оно заставляло его постоянно беспокоиться о других, мешало ему вести деятельную жизнь. Вот почему Мартин Монкада был сломлен. Он работал то тут, то там, и ему едва хватало на жизнь.

– Я объяснил ему, в каком состоянии наши счета, и он согласился нанять мальчиков на шахты, – сказал Феликс.

Лампады мерцали и испускали черный дым, напоминая, что пора сменить масло. Младшие Монкада убрали шашки и сложили доску.

– Не волнуйся, пап, мы уедем из Икстепека, – заявил Николас, улыбаясь.

– Вот и посмотрим, есть ли у этих тигрят зубы, овец-то на всех не хватит, – отозвался Феликс из своего угла.

– А мне бы хотелось, чтобы Изабель вышла замуж, – проговорила донья Ана.

– Не собираюсь я замуж, – ответила дочь.

Изабель не нравилось различие между ней и ее братьями. Мысль, что замужество – единственное будущее для женщины, унижала ее. Разговоры о браке делали ее товаром, который можно продать по любой цене.

– Если девочка уедет, а ребята останутся, дом уже не будет прежним. Уж лучше пусть уедут все вместе, как сказал Николас, – проговорил Феликс. Он и думать не хотел о том, что Изабель покинет их ради какого-то незнакомца.

До сих пор слышу, как слова Феликса витают в воздухе гостиной, преследуя уже несуществующие уши и повторяясь во времени только для меня.