- Смерть по объявлению (страница 11)

Страница 11

– Он – ничего. А вот его батьки старший брат, Омельчуку, значит, дядька, – тот был настоящим вовкулаком. Это все в Казимирке знают, хоть кого хотите спытайте. Старики – те его своими глазами видели, потому что застали его еще человеком. Значит – правда. Да вы лучше послухайте, что я расскажу вам.

И тут он передал мне одно из старых полесских сказаний, которые переходят из века в век и бродят по деревням, племенам и народам, облекаясь порою в самую вероятную быль ближайших лет.

Повторяя теперь это предание, я не решаюсь рассказывать его на полесском говоре. Двадцать лет назад я хорошо понимал его и легко говорил на нем, а теперь предпочту язык великорусский.

У старого Омельчука было два сына: Стецько и Назар. Назар – младший сын – был хлопец, как и все хлопцы; ничего о нем ни особенно хорошего, ни дурного не было слышно. Другое дело старший, Стецько. Вся молодежь считала его за казака и своего атамана. Даже старики говорили, что уж на что в их времена народ был красивее, удалее и крепче, чем теперь (известно: старикам всегда кажется, что в их время все лучше было), а такого ловкого, статного и веселого хлопца, как Стецько, даже и они на своем веку не припомнят. Выйдет ли народ на работу – Стецько впереди всех. Первым придет в поле, последним уйдет. Косит, пашет, боронит, рубит, пилит так, что четверым за ним не угнаться. А когда наступила страдная летняя пора, то, бывало, он, не покидая поля и не спя, четыре зари встречал. Такой был жадный на работу.

А вечером, глядишь, он уже и на «досвитках»[53] первый смеется и балагурит до самого утра и такие «выкомаривает» штучки, что другие, на него глядя, только за животы хватаются. Дивчата к нему льнули, как мухи к меду, и – что греха таить – не одна из них потом, в первую брачную ночь, побитая мужем, плакалась на Стецькову красоту, на карие его очи, на черные брови и на заманчивую сладкую речь. Словом – не хлопец был, а орел.

Умел он и в беседе со стариками сказать умное слово почтительно и кстати. И на клиросе пел по праздникам, и с начальством знал, как обращаться. А в ту пору ведь известно, какое было начальство. У него разговоры были короткие: «Правда твоя, человиче, правда, а не хочешь платить – так снимай штанцы и ложись».

Одно слово: был Стецько первый любимец во всей деревне.

Да вот беда: дошла до Стецька «очередь», забрили ему лоб[54] и угнали в москали. Все село плакало, когда его провожали. А он ничего: пошел веселый такой, светлый. «Что вы, – говорит, – надо мною, как над покойником, плачете? Нигде ваш Стецько не пропадет: ни в огне не сгорит, ни в воде не потонет».

Далеко его угнали, куда-то в самые раскацапские губернии. Однако в скором времени от него письмо пришло. Писал он, что живется ему хорошо, товарищи его любят, начальство не обижает, а если и бьют, то не сильно и самую малость, потому что без боя на военной службе никак невозможно. Потом писал он еще раз и говорил, что назначили его в полковой церкви за псаломщика. А там и совсем перестал писать, потому что тогда началась у нас большая война с турками.

Прошло с того времени полтора года. О Стецьке ни слуха, ни весточки; так все и думали, что либо в плен его забрали или убили в каком-нибудь сражении. Как вдруг осенью точно снег на голову явился сам Стецько. Мерный, худой как смерть, правая рука на перевязи и на левую ногу хромает. Оказывается, отпустили его в бессрочную, отпустили с медалью и с двумя турецкими пулями в теле, под кожей. Да денег с собой принес он сотни четыре с «таком», говорил, что накопил на службе. Да еще выучился говорить по-басурмански.

Но явился он совсем не таким, как пошел в солдаты, как будто бы его там, на войне, подменили; ни смеха, ни шутки, ни песни. Сидит целый день, как старик, на присьбе[55], опустив очи в землю, и все думает, думает… Заговорят с ним – он отвечает, только неохотно так, еле-еле, и сам в глаза не смотрит, а смотрит куда-то перед собою, точно что-то впереди себя разглядывает…

Увидел старый Омельчук, что его сын сумуется, поговорил со своей старухой, посоветовался с попом и решил женить Стецька. Известно: у женатого человека и мысли совсем другие на уме, чем у холостого, – некогда о пустом думать. Но Стецько когда только услышал о свадьбе, так и уперся – «як не наче той вул»: не хочу, не хочу, и кончено. Отец уж и просил, и молил, и грозился – ничего не помогает. Наконец старая мать стала перед сыном на колени. «Не встану, – говорит, – до тех пор, пока ты не дашь согласия; не буду ни есть, ни пить и с места этого не сойду до самой смерти…» Не мог перенести Стецько материнского горя. «Добре, – сказал он, – жените меня, если вам уж так не терпится. Только смотрите, чтобы вам потом не пришлось горько в этом деле раскаяться».

И женили Стецька. На Рождество свадьбу играли. Все село заметило, что в церкви Стецько стоял хмурый как ночь, ни одного раза лба не перекрестил и с невестою не поцеловался. Когда же пришли из церкви в хату, то и тут он сидел такой, совсем темный, что глядеть на него тошно было, и ни с кем не разговаривал.

По старому обычаю, освященному церковью и предками нашими, хотели дру́жки отвести с песнями молодых в особую каморку, как на всем свете у добрых людей делается, но Стецько сказал им: «Оставьте в покое и меня, и жену. Это не ваше дело». Стали было хлопцы над ним слегка подсмеиваться, но он вдруг как заскрипит зубами и так глазами на них сверкнул, что у них сразу отшибло всякую охоту к забавным шуткам.

Прошло после женитьбы недели с две, а Стецько – все такой же: на жену даже и не смотрит, как будто бы ее совсем в хате нет.

А жена у него была красивая и молодая, взятая из богатого дома. Звали ее Грипой. Долго терпела красавица Грипа, никому не говорила, наконец не выдержала, пришла к своей матери, заплакала и стала жаловаться на мужа. Не так ей было обидно, что муж ни спать, ни говорить с ней не хотел, а то, что каждый день около полуночи уходит он из дома и возвращается назад только к раннему утру. Бог его знает, что он в эти ночные часы делает и с кем время проводит.

Мать Грипы, конечно, об этом рассказала старому Омельчуку. Сильно огорчился старик. «Страм-то какой! Но нет! Постой! – думает. – Выслежу я Стецьковы штучки и выведу их на чистую воду. Это, может быть, у москалей или у басурман такой порядок есть, чтобы от жен молодых бегать по ночам, а я такой глупости ему не позволю».

В ту же ночь пробрался он потихоньку в огород и притаился в шалаше. Ночь была светлая, месячная, и мороз стоял такой, что деревья трещали. Ждал Омельчук около часа, совсем промерз старик и уже хотел назад в хату идти. «Этих чертовых баб, – думает, – как послушаешься – всегда в дурнях будешь». Только вдруг слышит он – заскрипела дверь в хате. Обернулся, крадучись, и видит, что вышел на двор его сын, Стецько.

Постоял Стецько на дворе, поглядел на месяц, оглянулся вокруг, а сам такой белый как бумага, и очи горят, точно две свечки. Страшно стало Омельчуку. Зажмурил он глаза и прижался изо всех сил к глинобитной стене. Но так как он был все-таки человек смелый, то решился наконец опять открыть глаза. Смотрит – нет уже на дворе Стецька, а из ворот на улицу выбегает огромный белый, весь точно серебряный, волк.

Все тогда понял старик, и уж тут его вместо страха такое зло разобрало, что, недолго думая, выдернул он из тына здоровенный дрючок, перекрестился и помчался в погоню за вурдалаком-оборотнем.

Бежит белый волк по улице. Перебежал через мост, потом в лес ударился, а сам все на одну заднюю ногу хромает, ну точь-в-точь как Стецько. Скоро его Омельчук совсем из виду потерял, но месяц в эту ночь светил так ярко, что следы на снегу лежали, как отпечатанные, и по ним старик бежал все дальше и дальше.

Вдруг слышит он: впереди его, в лесу, волк затрубил, да так затрубил, что с деревьев иней посыпался. И в ту же минуту со всех концов леса откликнулись сотни, тысячи волчьих голосов. А старика только еще больше злоба одолевает: «Будь что будет, – думает, – я об его проклятую спину весь дрючок измочалю».

Пришел наконец Омельчук на большую поляну и видит: стоит посередине большой бело-серебристый волк, а к нему со всех сторон бегут другие волки. Сбежались, прыгают вокруг него, визжат, ластятся к нему, шерсть на нем лижут. А потом принялись играть между собою, совсем как молодые собаки. Гоняются и воют на месяц, поднявши острые морды кверху.

Смотрит старик и глаз отвести не в силах. Вдруг где-то далеко по дороге колокольчик зазвенел. Мигом вскочили все волки на ноги, уши торчмя поставили, а сами в ту сторону морды повернули, откуда звонок… Но послушали, послушали немного и опять принялись играть вокруг старшего – белого. Кусают снег, прыгают один через другого, рычат, а шерсть у них на месяце так и переливается, и зубы блестят, как сахар…

Опять на дороге колокольчик зазвякал, но теперь совсем с другой стороны, и опять поднялася вся стая. Прислушались волки на минутку и ринулись все сразу, как один, понеслись по лесу и пропали.

Не долго ждал старый Омельчук. Услышал он вскоре, как вдруг забился неровно и торопливо отдаленный колокольчик, – понесли, должно быть, испуганные кони. Потом крик человеческий по лесу разлетелся, такой страшный и жалкий крик, что у Омельчука сердце обмерло и упало от ужаса. Потом где-то близко на «шляху» раздался бешеный топот, и долго было слышно, как на раскатах разбитые в щепки сани колотились о сосновые корневища.

Зарыдал бедный старик, что было духу побежал назад и всю дорогу не переставая крестился.

Сам он не помнил никогда, как бежал лесом, как попал в село и как добрался до своей родной хаты. Поставил он уже ногу на перелаз и весь задрожал: стоит у ворот Стецько. Смотрит батьке прямо в очи и дышит, как запаренный: видно, что от бега запыхался. Ничего ему отец не сказал и уже поставил ногу через перелазок, как вдруг Стецько сам заговорил:

– Постой, батька. Ты думаешь, я не знаю, что ты за мною следом бегал? Ну так поди завтра в церковь и отслужи молебен за то, что живой назад вернулся. Если бы не я – разорвали бы тебя на мелкие кусочки и умер бы ты без покаяния.

Стоит Омельчук на перелазе, очей от сына отвести не может, а тот дальше говорит:

– Сегодня ночью, под сочельник, большая власть дана нам, вовкулакам, над людьми и зверями. Только тех мы не смеем трогать, кто в эту ночь не своею волей из дому вышел. Вот потому-то ты так удивился, что мы первого проезжего не тронули: его хозяин по делу послал. А второй был купец. Ехал по своей корысти, торопился на ярмарку… Толстый был, как кабан. Мясистый. Жирный…

И блеснул глазами, как красными огнями. А старику вдруг показалось, что рот и усы Стецька густо вымазаны красной кровью.

Взмахнул он дрючком, но не попал, промахнулся. Стецько же сразу исчез, как будто его и не бывало. Только голос его как бы из-под земли послышался, тихий и печальный:

– Не сердись, отец. Больше не приду в наши края никогда. И поверь: чья душа проклята свыше – нелегко ему на свете жить.

А. Иванов.
Стереоскоп.
Сумеречный рассказ

I

Я разломал свой стереоскоп. В нем были не простые оптические стекла; в нем были как бы двери в некий мир, недоступный для нас; и вот я наглухо завалил таинственный вход. Он был чьим-то великим изобретением, но чьим, я не знаю и никогда не буду знать. Мне отворены были двери в те области, куда человеку не дозволено проникать, куда он может лишь заглядывать; для меня исчезла непереступаемая грань между тем миром и нашим. Но в ту памятную ночь в порыве ужаса я разбил молотком линзы стереоскопа, чтобы положить вновь меж собой и его страшным миром прежнюю грань.

[53] Досвитки (досветки) – посиделки. – Сост.
[54] То есть взяли в солдаты. – Сост.
[55] Заваленка. – Примеч. автора.