- Смерть по объявлению (страница 7)
– Нет, братец, какой там сон… – Но потом подумал и головою затряс. – А впрочем, черт ее знает: может быть, и сон. Только вот именно от этого сна я сначала спился, а теперь собрался умирать. И притом как же это? – Он ухмыльнулся. – Я сижу в сумасшедшем доме, ты обретаешься на свободе и в своем разуме, а сны у нас одинаковые.
– Ты мне ее послал? – горячо упрекнул я.
Он прищурился как-то и хитро, и глупо:
– Я послал.
– Зачем?
– Затем, что она меня съела, а еще голодна, – пускай других ест.
– Ест?!
– Ну да: жизнь ест. Чувства гасит, сердце высушивает, мозги помрачает, вытягивает кровь из жил. Когда я умру, вели меня анатомировать. Увидишь, что у меня вместо крови одна вода и белые шарики… как бишь их там?.. Хоть под микроскоп! Ха-ха-ха! И с тобой то же будет, друг Алексей Леонидович, и с тобой! Она, брат, молода: жить хочет, любить. Ей нужна жизнь многих, многих, многих…
И расхохотался так, что запрыгали все комки и шишки его обезображенного лица.
– Ты смеешься надо мною. Как «хочет жить и любить»? Она мертвая…
– Мертвая, а ходит. Что она разбила себе пулей висок, да закопали ее в яму, да в яме она сгнила, так и нет ее? Ан вот и врешь: есть! На миллиарды частиц распалась и, как распалась, тут-то и ожила. Они, брат, все живут, мертвые-то. Мы с тобой говорим, а между нами вон в этом луче колеблется, быть может, целый вымерший народ. Из каждой горсточки воздуха можно вылепить сотню таких, как Анна.
Он сжал кулак и, медленно разжав его, отряхнул пальцы. Я с содроганием последил его жест. Сумасшедшая болтовня Петрова начинала меня подавлять.
– Ты думаешь, воздух пустой? – бормотал он. – Нет, брат, он лепкий, он живой; в нем материя блуждает… понимаешь? послушная материя, которую великая творческая сила облекает в формы, какие захочет…
– Господи! Василий Яковлевич! – взмолился я, – не своди ты меня с ума: не понимаю я…
Но он продолжал бормотать:
– Дифтериты, холеры, тифы… Это ведь они, мертвые, входят в живых и уводят их за собою. Им нужны жизни чужие в отплату за свою жизнь. Ха-ха-ха! в бациллу, чай, веришь, а что мертвые живут и мстят, не веришь. Вот я бросил карандаш. Он упал на пол. Почему?
– Силою земного притяжения?
– А видишь ты эту силу?
– Разумеется, не вижу.
– Вот и знай, что самое сильное на свете – это невидимое. И если оно вооружилось против тебя, его не своротишь! Не борись, а покорно погибай.
– Но ведь я видел Анну, – возразил я с тоскою, – я обнимал ее, целовал…
Петров нахмурился.
– Знаю все… испытано… Она сжигает мозг. Другим дифтериты, тифы, холера, а тебе и мне, – он ткнул пальцем, – нам безумие.
– Да за что же? за что? – вскричал я в бешенстве.
Он нахмурился еще больше:
– О себе-то я знаю за что. Она, брат, с меня кровь свою взыскивает. Пятна-то там, в квартире, закрашены или нет?
– Не знаю… она тоже спрашивала о каких-то пятнах.
– Вот-вот… Это когда я сказал ей, что хочу жениться, а она – как хочет: либо пусть на родину едет, либо я здесь выдам ее замуж за хорошего человека… А потом прихожу из суда, и она лежит, и полчерепа нет… И мой револьвер… А подоконник, пол – красные: кровь и мозг…
Мы помолчали.
– Хорошо. Она тебя любила, ты ее бросил, она тебе мстит – это я понимаю. При чем же здесь я-то, посторонний человек?
– А к тебе, брат, я ее послал. Я давно ее молил, чтобы она перестала меня истязать. Что, мол, тебе во мне? Ты меня всего иссушила. Я выеденное яйцо, скорлупа без ореха. Дай мне хоть умереть спокойно, уйди! Она говорит: уйду, но дай мне взамен себя другого. Сказываю тебе: молода, не дожила свое и не долюбила. Я и послал к тебе.
– Да почему же именно ко мне, а не к Петру, Сидору, Антону? Как ты вспомнил обо мне? Откуда ты узнал, что я живу на твоей квартире? Ведь мы с тобой почти чужие люди, встречались раз-два, много три в год… Почему?!
Петров бессмысленно качал головою и бормотал:
– А я, брат, и сам не знаю почему.
Он поднял на меня глаза и засмеялся.
– Алексей Леонидович Дебрянский, Плющиха, дом Арефьева, квартира № 20! Квартира № 20, дом Арефьева, Плющиха, Алексей Леонидович Дебрянский! Дебрянский! Дебрянский! – зачастил он громко и быстро.
– Что это значит?
Он ответил мне таинственным взглядом.
– Две недели, брат, так-то стучит… вроде телеграфа…
– Кто стучит?
– А вон там…
Петров кивнул на изразцовую печь в углу у входа.
– Мудрецы здешние, доктор с компанией, говорят: сверчки напели. Отчего же они мне напели о Дебрянском, а не о Петре, Сидоре, Антоне, как ты сказал? Кто их научил? Хорошо! Пускай сверчки, я согласен и на сверчков, – да научил-то, научил кто их?
Петров подозрительно покосился на двери и нагнулся к моему уху:
– А я знаю: сила, брат, сила научила… та, невидимая, то, что всего сильнее и страшнее. Ты вот Анны испугался. Анна – что? Анна – вздор: форма, слепок, пузырь земли! Анна – сама раба. Но власть, но сила, которая оживляет материю этими формами и посылает уничтожать нас, – that is the question![31] Ужасно и непостижимо! И они – пузыри-то земли не отвечают о ней. Узнаем, лишь когда сами помрем. Я, брат, скоро, скоро, скоро… И из меня тоже слепится пузырь земли, и из меня!
Он таращил глаза, хватал руками воздух и мял его между ладоней, как глину. Меня он перестал замечать, весь поглощенный созерцанием незримого мира, который копошился вокруг него…
«Лепкий воздух, живой», – с отвращением вспомнил я и задрожал, поймав себя на том, что, повторяя жест Петрова, сам мну в руках воображаемую глину… И, в слепом ужасе пред этою заразою помешательства, я убежал от больного.
Сергей разузнал прошлое нашей квартиры. Действительно, был в ней, при Петрове, трагический случай, скрытый от меня домохозяином при найме квартиры, чтобы не отпугнуть жильца: застрелилась ненароком экономка Петрова – как думали, его любовница. По домовой книге она значилась перемышльскою мещанкою, Анною Порфирьевной Перфильевой, 24 лет…
Так был я сразу выбит из колеи моей спокойной жизни и с тех пор из нее удалились факты, а вместо них воцарились призраки. Я еще не видал их, но уже предчувствовал. Между моим глазом и светом, как будто легла тюлевая сетка; самый ясный из московских дней казался мне серым. В самом прозрачном воздухе – мерещилось мне – качается мутная мгла, тонкая, как эфир, и такая же зыбкая… влажная и осклизлая. Я ощущал ее ползучее прикосновение на своем лице. Я чувствовал, что именно эта серая муть и есть таинственная материя, сложенная из отжитых жизней, готовая рождать «пузыри земли» в любой форме, в каждом образе, покорно повелительной силе, чтобы понять которую – говорит Петров – надо сперва умереть. И я знал, что ровно через месяц, час в час, число в число, как обещано, серая мгла снова выбросит из своих недр в мой обиход эту Анну – бессмысленную и бесстрастную любовницу-привидение, вампира, палача, одаренного необъяснимо жестокою, несправедливою властью убить меня своими ласками… за что? за что?
Я посетил психиатра: старого, седобородого профессора, с голым черепом, крутою шишкою выдвинутым вперед, с целым кустарником седых бровей над голубыми глазами. Выслушав меня, он долго думал.
– Туман, – сказал он наконец. И, в ответ на мой вопросительный взгляд, прибавил: – Это все – вот это.
Он указал на окно, седое от разлитой за ним молочно-белой мглы холодных паров; уличные фонари мигали сквозь нее красноватыми тусклыми огоньками, будто из под матовых колпаков.
– Англичане в такие туманы стреляются, а русские сходят с ума. Вы русский, следовательно… Я не буду диспутировать с вами, насколько реальны ваши представления. Во-первых, как вы ни страдаете от них, но вам – не правда ли? – в то же время очень хочется, чтобы они были настоящие, а не воображаемые. Во-вторых, вы пришли ко мне не диспутировать, но лечиться. И я вас вылечу. Бегите отсюда. Бегите туда, где нет этого… – он снова указал на окно, – и, если можно, навсегда. Бегите под яркое небо, под палящее солнце, к ласковым морям, к пальмам и газелям. Там вы забудете своих призраков. А север – родина душевных болезней – для вас более не годится. Ваш Петров сказал правду. Воздух у нас живой и лепкий: он населен сплином, неврастенией, удрученными и раздражительными настроениями. Мы ведь киммерияне. Вы читали Гомера?
– Давно.
Доктор закрыл глаза и прочитал наизусть:
– «Бледная страна мертвых, без солнца, одетая мрачными туманами, где, подобно летучим мышам, рыщут с пронзительными криками стаи жалких привидений, наполняющих и согревающих свои жилы алой кровью, которую высасывают они на могилах своих жертв».
И когда эта цитата заставила меня вздрогнуть, профессор засмеялся и ударил меня по плечу.
– У вас киммерийская болезнь… Бегите на юг! Недуг, порожденный туманом и мраком, излечивается только солнцем…
И вот я здесь…
А. Амфитеатров.
Черт
Курьерский поезд мчал меня из Вены в Россию. Я взял путь на Краков, Львов и Волочиск. Сверх обыкновения, пассажиров ехало немного. Я оставался в купе один до самого Прерау, где северная дорога императора Франца Иосифа сходится с линией на Прагу. В Прерау[32] ко мне подсел попутчик; лица его я не мог хорошо разглядеть – в вагоне стемнело, а когда в потолке купе вспыхнул белый полушар электрического фонаря, спутник мой уже вытянулся во всю свою длину на свободном диване и громко храпел, укрытый с головою куньею шубкою. По шубке этой я решил, что мой дорожный компаньон – поляк из Галиции: немцы и чехи таких не носят. В Прерау «поляка» провожала целая свита молодых людей, весьма почтительно обнаживших головы, когда поезд тронулся. Значит, особа не простая.
Под Краковом незнакомец проснулся и минут пять зевал так громко и широко, что я начал было серьезно опасаться за целость его челюстей. А тут еще навернулся в память старинный стишок на зеваку:
Во время оно
Кит проглотил Иону;
Не ты ль, Никита,
Проглотил кита?
Чтобы скрыть невольную улыбку, я прильнул лицом к окну и внимательно вглядывался в предрассветные сумерки, пока не привел себя в достаточно серьезное настроение. Оборачиваюсь наконец – попутчик мой сидит, опершись по-кавалерийски, руками на колена, и любопытно смотрит на меня яркими глазами. Необычайная острота его взгляда поразила меня. Незнакомцу было на вид лет сорок пять, пожалуй даже с лишком; лицо очень измятое жизнью, некрасивое и малосимпатичное, но запечатленное умом необыкновенным. В толпе вы заметили бы и выделили это лицо из десятков тысяч: настолько характерны были выпуклости лба у висков и крепкий хищный рот с выдавшимися вперед челюстями. Незнакомец улыбнулся: ни у кого ни раньше, ни позже не видал я более зубатого рта – совсем волчья пасть, полная острыми резцами и клыками. Да и весь-то мой попутчик, когда оскалился в улыбку, походил на лобастого матерого волка, как изображен он Густавом Доре в иллюстрациях к сказкам Перро, когда облизывается на Красную Шапочку. За Краковом мы разговорились.
– Гдзе пан едзе, проше пана? – начал ликантропический[33] спутник, учтиво наклоняя голову. Голос его был довольно мягок, но с хрипотцой, а манера говорить престранная: он точно лаял.
– В Киев.
Попутчик тотчас же перешел с польского языка на русский или, вернее сказать, на русинское наречие. Когда я не понимал или он сам затруднялся найти подходящее к разговору слово, он переходил то на польский, то на немецкий язык.
– Вы галичанин? – спросил я.
– Н-нет… я живу в Германии… но Галиция – моя родина, по крайней мере нравственная… мой любимый край…