- Смерть по объявлению (страница 9)

Страница 9

– Дурак! Слушаешь развесив уши мои небылицы, а не догадаешься, зачем я сижу на груше, точно кукушка, альбо бес, закоханный в вербу[45]. Меня пришпилило суком за платье, и я не могу двинуться, потому что боюсь располосовать целое полотнище. И занесла же меня нелегкая на дерево в новом платье, только что из Львова… Помоги мне сойти.

Вавжинец вскарабкался на грушу и освободил новую Андромеду, так комически прикованную к сухому суку. Вдобавок к неловкости своего положения, Андромеда была нагружена несколькими десятками спелых грушек-малгужаток и не смела отнять руки от фартука, чтобы не рассыпать плодов. Но, соскакивая на землю, панна Стефа поскользнулась и едва не упала; груши дождем посыпались на траву. Стефа подумала, что это шутки Вавжинца, и вспыхнула:

– Вот тебе за это! – крикнула она и ударила горбуна по лицу.

Вавжинец и не думал уронить барышню. Получив ни за что ни про что пощечину, он остолбенел, потом рассвирепел…

– Драться? Ладно же! Коли так, ешьте ваши груши! ешьте ваши груши!

И он пустился скакать по рассыпанным плодам, втаптывая их в землю. Теперь он действительно походил на дьяволенка.

Панна Стефа была рослая, могучая девушка, с розовым лицом и с голубыми глазами, странно мутными под поволокою. Но, опомнившись от первого изумления, она раскраснелась, как кумач, поволока сплыла с ее глаз, и они засверкали, как звезды.

– Ах, гаман! лайдак! поплатишься ты мне за это! – крикнула она.

Вавжинец очень хорошо помнил, по детским годам, тяжесть рук панны Стефы. Поэтому, когда она кинулась на него, он, не рассуждая, бросился наутек. Стефа мчалась за ним, стараясь отрезать ему перебег к стене. Тогда он повернул вглубь сада. Она долго не могла настичь Вавжинца и порою нагибалась, чтобы схватить с земли палое яблоко или кусок кирпича, и швыряла их в спину горбуна… Раза три она попала метко, и Вавжинец вскрикивал от боли. Это рассмешило панну Стефу, и ярость ее унялась; теперь она гналась за Вавжинцем, толкаемая уже не столько жаждою отплатить за дерзость, сколько увлечением самой погони, разгулявшимся инстинктом борьбы.

Панна Стефа бегала быстрее Вавжинца, но он был босиком, а она в тяжелых башмаках. Долго кружили они по саду. Наконец Вавжинцу удалось проюркнуть к стене. Он думал перемахнуть ее одним скачком, но сорвался, и в то же мгновение панна Стефа набежала на него и схватила его за плечи… Теперь они стояли лицом к лицу, задыхающиеся, красные, потные, сердито нахмуренные.

– Пустите меня: я не дам себя бить! – прошептал Вавжинец, глядя прямо в глаза барышни.

– Увидим, – тоже шепотом сказала панна Стефа и замахнулась.

Он перехватил ее руку, и между ними, одинаково сильными, завязалась немая борьба, как между двумя злыми зверятами. Панна Стефа подставила Вавжинцу ногу, он повалился, но вместе с собою уронил и ее. Они покатились по траве, грудь к груди и глаза к глазам. Озлобление у обоих прошло. Оба казались друг другу странными, и странною самая борьба, так непонятно приятная в мутном зное этого полдня, напитанного ароматами сырой земли, травы и созревших плодов…

Прошло три дня. Вавжинец ходил совсем шальной. До сих пор детский ум его внезапно просветился; он чувствовал себя взрослым и несчастным. С тех пор как панна Стефа вырвалась из его объятий и, закрыв лицо руками, убежала в густой вишенник, жизнь горбуна потеряла всякий смысл: он не понимал себя и боялся людей. Боялся пана Висловского, боялся графа Стембровского, боялся и самой панны Стефы, которая, он был уверен, так оскорблена, что непременно погубит его… Три дня, с утра до вечера, он чувствовал себя то в петле, то под плетьми, то пан Висловский, привязав к дереву – к той самой проклятой груше, – расстреливал его из ружья мелкою бекасинною дробью, то граф Стембровский привязывал его к конскому хвосту, между тем как Стефа хлопает в ладони и злобно хохочет. И всех казней ему казалось еще мало для себя.

Однако в фольварке все было спокойно… Мало-помалу успокоился и Вавжинец. Происшедшее начало воображаться ему сном, таким страшным и опасным, что лучше бы о нем забыть.

Но однажды, когда он, устав полоть гряды, спал у себя на огороде, его разбудила метко брошенная ему в голову картофелина. Оглянувшись, он увидал над плетнем розовое лицо Стефы, с такими же ярко-звездистыми глазами, как тогда, в саду…

– Здравствуй, – сказала она.

Он молчал. Сердце его заколотилось, сделалось трудно дышать, и он забоялся, что умрет на месте.

– Что же ты не приходишь больше в сад? – спросила Стефа.

Он опять не ответил и только, не отрываясь, глядел на нее, точно кролик на гремучую змею. Стефа позвала:

– Поди сюда.

Когда Вавжинец приблизился, она, быстро осмотревшись, положила ему на плечи свои белые руки и прильнула к его губам медлительным и крепким поцелуем. У Вавжинца пошла кругом голова, мир повернулся вверх дном перед глазами, и он потерял память, давно ли тянется и опьяняет его этот поцелуй. И вдруг он охнул от острой жгучей боли… Стефа оторвала свои губы от его глубоко укушенных губ; струя крови бежала по его подбородку, две, три алые капли остались на ее губах. Она смотрела на Вавжинца торжествующим взглядом – властным и жестоким: она видела, что он покорен ею, сломан, растоптан, что он раб ее на всю жизнь. Она сняла руки с его плеч, перешла от плетня через тропинку к чужому плетню, соседскому, и, не глядя более на Вавжинца, ощипывала бело-розовую павилику… И опять между ними не было сказано ни одного слова. Наконец она сухо приказала:

– Ты проводишь меня в Цехинец.

С этого вечера жизнь Вавжинца и Стефы полетела вихрем в чаду потайных свиданий; роман их не мог тянуться долго: в сентябре ожидали графа Стембровского, который облаживал свои кредитные делишки с жидами в Вене, и вслед за его приездом должна была состояться свадьба Стефы. Ни Стефа, ни Вавжинец не думали о том, чтобы противодействовать этой свадьбе: как для всего Цехинца, так и для них она была делом роковым и неизменимым, для всех желательным и решенным бесповоротно. Abgemacht[46], как говорят немцы.

– Когда ты выйдешь за графа, я утоплюсь, – спокойно говорил Вавжинец.

Стефа презрительно пожимала плечами:

– Ну вот еще!..

– Ты не веришь?

– Нет, верю… только это будет глупо.

– Почему глупо?

– Не стоит.

– Ты думаешь?

– Я думаю, что я не стала бы топиться, если бы ты женился, – с какой же стати топиться тебе, когда я выйду замуж?

Под угрозою короткого срока они наполняли свою любовь всем разнообразием, какое способно породить это чувство, всем счастьем и всеми муками страсти. Между ними происходили ужасные ссоры, кончавшиеся безумными объятиями, – насмешки, брань и драка, которые разменивались на поцелуи.

– За что ты меня полюбила? – спрашивал Вавжинец.

Стефа презрительно отвечала:

– За то, что дурак, а дуракам счастье.

– Я вовсе не дурак, – обиделся Вавжинец.

Стефа смерила его долгим любопытным взглядом:

– Не дурак?.. Тем хуже для тебя…

– Ну нет, мне больше нравится быть умным.

– Чем ты будешь умнее, тем больнее будет тебе, когда я тебя брошу. Желай лучше вовсе одуреть, пока я еще с тобою и могу помочь тебе… потерять разум.

Но в другой раз она сама сказала ему, лежа на его коленях своею прекрасною головою:

– Я люблю тебя за то, что я красавица, а ты зверь. За то, что ты нищий горбун, за то, что ты ходишь босиком, за то, что ты груб со мною, как хлоп со своею хлопкою, – я люблю тебя за то, что тебя не за что любить. А еще я люблю тебя за то, что, если бы мой отец подозревал, что я с тобой здесь, на этом сеновале, он запер бы двери сюда вот тем тяжелым замком и своею рукою зажег бы сарай со всех четырех углов. И вот бы когда, вот бы когда ты узнал, как я умею любить и целовать… Ты не пожалел бы жизни и умер бы счастливый…

Глаза ее дико блестели:

– Я люблю тебя за то, что унижаю себя, отдаваясь тебе, за то, что мы обкрадываем моего жениха, которого я заранее ненавижу, – зачем он на мне женится, и мне прочитают в костеле, что я должна его бояться… Как я буду смеяться его чванству и важности, когда буду вспоминать тебя… Ха-ха-ха! то-то рога торчат у ясновельможного пана графа под его короною. У твоего отца – черта – не длиннее! Я люблю тебя за то, что я сумасшедшая, и часто сама не знаю, чего больше хочу – целовать тебя или зарезать… чтобы текла кровь… много-много крови… И… ах, зачем ты в самом деле не чертов сын? Тогда я любила бы тебя еще больше…

Стембровский приехал. Перед свадьбою – на последнем свидании с Вавжинцем – Стефа сухо и холодно приказала ему раз навсегда выкинуть ее из памяти, никогда не попадаться ей на глаза и в особенности – Боже сохрани – когда-либо хоть намеком обмолвиться о прошлых их отношениях.

– Я достану тебя везде, всегда, – говорила она, стиснув свои острые белые зубы, – и ты знаешь меня, знаешь и то, что я всегда добуду себе людей, которые за одну мою улыбку с радостью пойдут на эшафот… Я прикажу содрать с тебя с живого кожу – и сдерут.

Вавжинец – синий, как мертвец, – почти не слыхал ее угроз. Он бессмысленно повторял:

– Не беспокойтесь, панна Стефа… я знаю свое место… я знаю свое место.

Когда панну Стефу обвенчали и борзые кони уносили молодых Стембровских из Цехинца в их далекий замок, Вавжинец замешался в толпу челяди, собравшейся во дворе фольварка. В воротах лошади чего-то испугались, и вышла сумятица, давка, и один человек попал под колеса. Этот человек был Вавжинец. Графиня Стефа сидела в карете бледная как полотно, но даже не взглянула на раненого, когда его, бесчувственного, с разбитою головою и переломанными руками, проносили мимо.

Говорят, что битая посуда и гнилая верба живет два века. Как ни тяжело был изранен Вавжинец, он выжил: лекарка-мать его выходила… А затем он пропал из Цехинца – и след его простыл.

Молодая графиня жила с мужем согласно. Семь месяцев спустя после свадьбы она оступилась и упала с невысокой лестницы как раз вовремя, чтобы вслед за тем преждевременно разрешиться от бремени мальчиком – с заметно искривленным позвоночным хребтом. Доктора сказали, что ребенок жизнеспособен, но обещает быть хромым и горбатым. Граф был очень огорчен, графиня – равнодушна. Новорожденного назвали Феликсом и пририсовали новый кружок к родословному древу: граф Феликс-Алоиз Стембровский, anno domini[47] 185… Затем в палаце графа совершились чудеса.

В один весьма скверный апрельский вечер, холодный и дождливый, в детской, где спал маленький граф, надо было затопить камин. Пламя весело разгорелось и собрало к себе весь женский штат, приставленный к надежде рода Стембровских: няньку, мамку и двух поднянек-девчонок. Камин отпылал… тлели одни красные уголья, медленно покрываясь белою золою. Прислуга болтала… Вдруг одна из поднянек завизжала нечеловеческим голосом и – вытаращенными глазами и трясущимся пальцем – указала на камин: из трубы медленно спускались чьи-то безобразные синие ноги… Ноги эти безбоязненно ступили на угли, и – на глазах онемевшего от ужаса женского собрания – из камина вылез черт.

Не обращая внимания на баб, черт проковылял к колыбели графчика.

– Это мое! – сказал он осиплым голосом, взял спеленатого ребенка в торбу, висевшую у него на шее, и исчез в трубе: как пришел, так и ушел.

[45] Местная пословица. – Примеч. автора.
[46] Решено (нем.).
[47] От Рождества Христова (лат.).