Забытая Тэффи. О «Титанике», кометах, гадалках, весне и конце света (страница 4)
Начали мы с акварельной выставки.
Tante Мари еще на лестнице закрыла в упоении глаза и сказала: «Charmant!»[47] В галерее довольно пусто. На стенах цветы, цветы и цветы… Слишком много цветов, как сказал бы Калхас[48].
Останавливаемся перед картиной Ренберга «Воскресная проповедь в финском маяке», изображающей целую группу людей с совершенно одинаковыми невиданными утиными носами. И где он их подобрал, этот Ренберг, прямо удивительно! Он, вероятно, коллекционер…
Потом долго любовались картиной Берггольца – на бледно-розовом фоне торчит что-то коричневое. Tante Мари полагает, что это берцовая кость, но Жорж говорит, что это просто настроение.
– Отчего так мало хорошеньких головок? – спрашиваю я.
Жорж объяснил мне, что натурщицы очень дороги и красивых между ними мало, так что художники пользуются большей частью услугами своих жен.
Идем дальше.
Вот портрет Петра Великого работы Галкина: миловидное женское личико, только на верхней губе начернены усы и прическа à la Максим Горький… Никогда такого Петра не видала.
– Что же делать, ma petite[49], – говорит тетушка, – очевидно, он писал со своей жены…
А вот и Каразин: хвосты, гривы, копыта… Лошади все старые, мохнатые, кривоногие… Я сказала, что, должно быть, натурщица, позировавшая для этих лошадей, была очень стара.
Кузен Жорж нашел мое замечание глупым и объяснил дело проще: Каразин уже более тридцати лет как пишет лошадей; разумеется, лошади состарились; лошадь в тридцать лет уже старуха. Купить новых – стоит дорого. Но вот один экземпляр, который прямо приглашен с живодерни; даже три голодных волка, столпившиеся у его морды, не решаются за него приняться – уж очень неаппетитный!
Идем дальше. Проходим мимо вывески чайного магазина, работы Александровского, и – ах! – попали прямо на Сенную[50]: клубника, репа, огурцы, смородина, редиска, зайцы, гуси…
– Огурцы все продал, – хвастает тут же художник.
– А как ваша репа? Идет? – спрашивает другой.
– С репой нынче туго. А клубника ничего. Только с полфунта осталось!
Тетушка вдруг почувствовала себя в своей сфере.
– Почем огурчики?
– Проданы.
– Ах, какая досада! А этот заяц?
– Тристо рублей.
– Что-о? За-яц три-ста руб-лей?!.. – и она нацелилась в художника своим биноклем.
А вот и баранки, сайки, калачи…
Ах, Жорж, Жорж! Неужели они облагородят мою душу! И потом, ты говорил про «призму художественного понимания»… Ah, mon Dieu![51] В какую призму ни переложи французскую булку, все равно она останется булкой и ничьей души не облагородит. А что вся эта снедь хорошо выписана, доказывает только, что художнику совершенно нечего было делать – вот и убивал время.
– Да, но техника, мазок, колорит, верность передачи… – отстаивал Жорж баранки. – Художник понимает ручку этого калача как поджаристую, а мякиш, наоборот, – ноздреват…
Ах, chère Loulou, мне не дано понимать прекрасного!
Осмотрев заплеванную воду А. А. Бенуа, мы силой оттащили тетушку от огурцов и пошли в последнюю комнату.
Прямо перед нами – раз, два, четыре!.. шесть! ослиных хвостов выставились на нас с картины Бенкендорфа. Шесть ослиных хвостов! C'est plus fort que moi![52] Tante Mari шокирована тоже.
– Если уж пришла блажь рисовать ослов, так по крайней мере поверни их фасом! – и она снова направилась к своим огурцам.
Решили ехать в Академию наук на выставку эскизов.
Прежде всего бросились смотреть Репина. Видим две картины, подписаны «Дон-Жуан и донна Анна». Смотрим и недоумеваем. Вот так Дон-Жуан! Лицо как у дьячка и притом самое несчастное. Верно, Репин спутал: Дон-Кихот, а не Дон-Жуан. Но я вспомнила про «призму» и успокоилась. Каждый понимает красоту по-своему.
«Адам и Ева по грехопадении».
Ей-богу, неправда! Ей-богу, «до», а не «по». Во-первых, они нарисованы в раю, потому что такие яблоки росли только в раю, – значит, их еще не изгнали. Во-вторых, змей присутствует тут же – значит, еще не соблазнил, иначе прикрылся бы хвостом и был таков.
Tante Мари долго рассматривала что-то в бинокль на противоположной стене, потом подошла ко мне и не велела туда смотреть.
Пошли дальше и видели много-много странного. Теперь все слилось в памяти. Помню только грязные одеяла, которые на своем этюде развесил сушить Мясоедов.
Вдруг тетушка вскрикнула и остановилась.
– Ай! Не пойду дальше! Не пойду! Опять ослы! Je n'en puis plus![53]
Мы с Жоржем успокоили ее как могли и подошли к картине.
Представь себе, chère Loulou, какой обман зрения: то, что мы издали приняли за ослов, оказался просто мужик на четвереньках, и нарисовал его Касаткин; а на другой картине – русский витязь Лебедева, тоже на четвереньках!..
Кузен Жорж думает, что это что-то политическое и аллегорическое… русский регресс… все пятится раком. Все равно – c'est inouї! C'est ignoble![54]
Само собой разумеется, что пять минут спустя нас уже не было на выставке.
Tante Мари молчала. Я тоже была подавлена.
Проезжая мимо Соловьева[55], тетушка велела извозчику остановиться.
– Справлюсь, нет ли огурчиков, – сказала она смущенно…
Облагородила – sapristi![56] – себе душу на акварельной выставке!
Целую тебя, chérie. Твоя разочарованная.
ЛилиНа балу художников[57]
Chère Loulou!
Мы были на балу художников. Если бы ты знала, сколько предварительной пытки пришлось мне вынести. Tante Мари непременно хотела костюмироваться. Непременно! Она измучила нас всех, спрашивая советов и заставляя выслушивать свои планы. Когда мое воображение и терпение иссякли, тетушка позвала портниху. Несчастная девушка ходила к нам целую неделю, а три последние ночи даже переночевала у нас, так как тетушка уверяет, что у нее по ночам лучше играет воображение.
Но чем дальше, тем советы портнихи становились хуже.
Миленький костюмчик «Амур и Психея», говорила она. Коротенькая юбочка и стрела в руке.
Лицо тетушки багровеет.
– Милая моя! Я вас пригласила не для издевательств!
Портниха плачет.
– Chère tante! Не волнуйтесь, – успокаивает тетушку cousin Жорж. – Костюмов масса, нужно только вспомнить.
Вот недавно один мой приятель нарядил жену сахарной головой. Гениально придумано! Обернул ее всю синей бумагой, на глаза надвинул белый колпак – точно сахар! Он за ее спиной с двумя актрисами поужинал, а она и не заметила!
Наконец костюм был выбран, и если бы Жорж своей ветреностью не испортил дело – все было бы хорошо. Тетушка нарядилась турчанкой, а он взял да и брякнул (passez moi le mot[58]):
– Какой у вас бравый вид, тетенька, вы в этих шароварах, тетенька, похожи на запорожца!
Все пропало! Тетушка надулась, и мы с трудом уговорили ее отправиться в бальном туалете.
Я ехала вместе с Жоржем. Настроение на улице самое праздничное, масленичное. Звенят бубенчики веек[59], бранятся извозчики, свистят городовые… Charmant! Жорж даже вдохновился и начал сочинять премиленький экспромт:
Весной от вейки веет…
Но дальше он сочинить не успел, потому что от нашего дома до Дворянского собрания всего каких-нибудь три четверти часа езды.
Приехали. Подвигаемся по убранной цветами лестнице, входим в зал. Публики много, но костюмов мало, и то все какие-то загадочные.
Тетушка, в воображении которой уже перебывало столько костюмов, берет на себя объяснять вам.
– Chère tante, – спрашиваю я, указывая на господина в белом коленкоре. – Что это, индус или… просто не успел одеться?
– Гм… гм… – отвечает тетушка.
А вот еще костюм: барышня как барышня, только на голове кусочек кисеи. Мы долго недоумеваем.
– Костюм безнадежной невесты, – решает наконец Жорж, и мы идем дальше.
Мимо нас проходит толстый господин, весь завернутый в простыню. Поверх простыни на голову надета широкополая шляпа.
– Костюм курского помещика, возвращающегося с купанья, – догадываюсь я.
– Finissez, ma chère[60], – это просто туземец, – говорит tante Мари тоном знатока.
Публика все прибывает. Появляются разные знаменитости художественного и артистического мира. Я узнаю Каразина, Тартакова, Самойлова.
– Finissez, – прерывает меня тетушка. – Какой там Тартаков, Самойлов. Просто загримированные под Тартакова да под Самойлова. Меня не собьешь!..
Если так – то пречудесно загримированы. Я даже подошла к господину под Самойлова и предложила ему билетик на приз[61], но он не взял и как-то странно посмотрел на меня… Не понимаю…
– Вяльцева здесь! – говорит кто-то в толпе. – Вон там, в киоске.
– Быть не может!
– Ей-богу, она! Во всей своей личной неприкосновенности.
Вдруг тетушка судорожно хватает меня за руку.
– Ах! Как он хорош! Ах! У меня даже висок заболел… Ах! Красный плащ!
Мимо нас проходит молодой скульптор Фредман-Клюзель в костюме тореадора.
Еще мгновение, и тетушка, вырвав призовые билетики у меня, Жоржа и подвернувшегося тут же испуганного студента, уже мчится по направлению красного плаща, сокрушая ноги и шлейфы, попадающиеся на пути.
Вернулась она к нам не скоро, была рассеянна и тяжело вздыхала.
Мы снова занялись костюмами.
Обратили внимание на трех цейлонцев. Руки и лица вымазаны коричневой краской, платье сшито из рогожи, распространяющей вокруг себя запах, ничего общего с одеколоном не имеющий.
– Заметьте, – говорит Жорж, – цейлонская рогожа сколота английскими булавками. Это глубоко-политический смысл!
Наконец начинается процессия: лягушки, цветы, красавицы, русалки, черти…
– Неестественные рога, – замечает какой-то инженер, глядя на чертей. – Серые какие-то, коровьи; таких не бывает.
Инженер, очевидно, считает чертей явлением вполне естественным и требует для них соответственных деталей.
– Ну, что же делать, – оправдывает чертей его спутник. – Ведь это же не натуральные рога, а, так сказать, домашней работы. Это им, верно, жены приготовили.
Вдруг всеобщее волнение. В зале появляется барышня, одетая Дианой… или, вернее, раздетая Дианой… – барышня без костюма Дианы. Ее окружают и дают ей билетики для получения приза за костюм… которого у нее нет! И все мужчины. А еще смеются над женской логикой!
– Посмотри! Евгений Онегин! – шепчет тетушка, указывая на какого-то господина в отложном воротничке и безобразном галстуке.
– Ах, нет!
– Уверяю тебя. Какой у вас костюм? – подлетает она.
– Смокинг, – удивляется господин.
Тетушка, чтобы скрыть смущение, обращается к какому-то невзрачному молодому человеку.
– А у вас?
– Спинжак-с, – с готовностью отвечает тот.
– Просто, костюм – неприличный для бала. Это оригинально! – одобряет Жорж.
– Смотрите! Смотрите! Что это такое?
В публике появляются все новые костюмы. Вот миловидная брюнетка, обшитая павлиньими перьями.
– Ворона в павлиньих перьях, – безапелляционно решает тетушка.
Вот дикий индеец, сильно, однако, вкусивший европейской цивилизации; его украшают кавказский кинжал и плащ, от которого сильно веет морозовской мануфактурой.
Становится все жарче и жарче. Дамы, опасающиеся потерять естественный румянец ланит, мало-помалу разъезжаются.
Процессия проходит второй раз, и появляется символическая живая картина.