Устинья. Возвращение (страница 12)

Страница 12

Устя молча макнула в ведро вторую тряпку, положила на голову няни прохладный компресс.

– Полежи так, нянюшка. Я все устрою.

– Устенька…

– Няня, лежи и не спорь. Ты обо мне заботилась, теперь я о тебе буду.

Дарёна замолчала. Под тряпкой и видно не было, как у нее слезы потекли. А Устя развернулась к холопу:

– Вот что, Петенька. Ты порки боишься?

– Боюсь, боярышня.

– А я тебе обещаю, сделаю так, что тебя вообще продадут! Понял?!

Говорила Устя весьма выразительно. А размазанный грим и вообще сделал ее страшной. Петя даже икнул, когда на него чудное видение надвинулось. Волосы рыжие чуть не дыбом стоят, глаза сверкают, как у заморской тигры. Того и гляди когти выпустит!

– Боярышня, я ж…

– Бежишь к нам на двор, и чтобы мигом колымага здесь была. Лучше б телега, но в ней растрясет. Мигом обернулся! Тогда пороть меня будут, а не то – тебя [14].

– Не мучай холопа, боярышня, – послышался голос с порога. – Сейчас прикажу, мигом колымага будет. Только скажи, куда отвезти няньку твою.

Устя повернула голову к двери. И едва зубами не заскрипела.

Чтоб вам… чтоб вас… да каким же черным ветром вас сюда всех занесло?!

Тут и Феденька, муж опостылевший, и дядюшка его, плесень хлебная, и… Жива-матушка, почему этого-то не казнили?! Вот неудача-то! Она уж было понадеялась, ан нет! Жив Михайла, стоит среди свитских, на Устю смотрит.

И отказаться не получится, даже если сейчас смолчит она, уж Аксинья-то таиться не станет. А то и Петрушку сейчас разговорят. Ему и угрожать не надо – трусоват холоп.

Так что…

Устя поклонилась в пол:

– Прости, царевич, не признала я тебя. И тебя, боярин, не признала. Не думала, что на ярмарке да таких людей увижу. Не в палатах, не в золоте. Не гневайтесь на меня, девку глупую. Не ожидаешь каждый день-то царевича увидеть, как и жар-птицу повстречать не ждешь. Где вы, а где я.

Мужчины заулыбались.

Бабы, конечно, дуры, но эта точно умнее других. Хотя бы понимает, что дура. И раскаивается.

– Да ты не гни спину, красавица.

Фёдор молчал, и Данила Захарьин привычно взял разговор на себя. И то, не привык племянник с девушками говорить. Холопок на сеновал таскал, было такое. А вот чтобы с боярышнями… несподручно ему. И причина на то есть, но сейчас не ко времени о ней думать.

– Не гневаемся мы на тебя, все ты правильно сделала.

Устя послушно разогнулась. Боярин даже отступил на шаг, и девушка сообразила. Конечно, Аксинья-то лицо утерла, а вот она так и стоит чумичкой. А и ладно, пусть пока.

– Сама я на себя гневаюсь, боярин. Мне хотелось рябины на варенье купить, вот и уговорила я няню со мной на ярмарку сходить. А тут такое несчастье! Когда б не ваша помощь, я б и сделать ничего не смогла.

– Впредь тебе наука будет, – согласился Данила, который поневоле привык разговаривать с женщинами. С такой-то сестрой, как у него! Ее поди не послушай! Голову откусит, что тот трехглавый змей! – Так куда кучеру ехать прикажешь?

– Заболоцкие мы, – созналась Устя. – Боярышня Устинья Алексеевна я, боярин. А брат мой Илюшка государю нашему служит верно.

– Илюшка Заболоцкий твой брат? Знаю я его!

– Брат сейчас в имение укатил с отцом. А я вот… дура я, боярин. По прихоти своей глупой и сама в беду попала, и нянюшке вот плохо.

На няньку боярину было плевать. А вот интерес племянника он заметил. Потому и разговор поддержать решил:

– Фёдор Иванович, когда позволишь, я распоряжусь? Пусть колымагу пригонят?

– Распорядись, – согласился Фёдор.

Данила шагнул назад, говоря что-то слугам, а Фёдор, наоборот, сделал шаг вперед, оказавшись почти рядом с Устей.

Сильно закружилась голова.

До тошноты, до боли.

Ногти впились в ладони, под сердцем полыхнул черный огонь.

Ты!!!

Ты, гадина, меня отправил на смерть!

Ты меня предал!

ТЫ!!!

Как это – пытаться справиться с сухим черным огнем, который разгорается все сильнее под сердцем, который пожирает тебя, набирает силу? Устя едва сдерживалась.

А Фёдор Иванович сделал то, чего и от себя не ожидал.

Взял у второй девушки, которую едва и заметил, тряпку, намочил ее – и провел по лицу Устиньи, убирая грязь, мел, краску. Так и замер, глядя в серые глаза.

– Ты?!

* * *

Любовь?

Ха, вы это кому другому расскажите! К своим осьмнадцати годам перевалял Михайла по сеновалам жуткое число баб и девок. Первая у него в четырнадцать и случилась, вскоре после бегства его со скоморохами. С тех пор его и подхватило, и понесло.

И крестьянки, и горожанки, и купчихи, и боярыни – кого у него только не перебывало! Кто только слезами по зеленоглазому парню не уливался!

А что? Лицо смазливое, руки сильные и ласковые, речи сладкие – чего еще бабе надо? А и принесет зеленоглазого ребенка в подоле, так Михайле-то что с того? Не его печаль!

А тут…

Вроде бы изба полутемная, бабка на лавке лежит, та девка, которой он мошну скинул, рядом с ней стоит. Вторая разговаривает.

Какая она? Та, которая говорит?

Да обычная, наверное. Под краской размазанной и не поймешь. Фигурка такая… аппетитная, словно яблочко наливное, коса толстенная, ну так что же?

А вот заговорила она – и Михайла вслушался, сам того не желая. Что такого в ее голосе? Не поймешь, а ведь слушал бы и слушал…

А когда царевич руку протянул…

Бывает такое.

Как удар, как гром тебя поразил, и остаешься ты лежать навзничь. Было такое с Михайлой. Когда гроза их со скоморохами в чистом поле застигла и неподалеку в дерево молния ударила. Они тогда сколько-то времени все неподвижно пролежали и потом были словно шальные.

Вот и сейчас…

В темной избе лицо боярышни вдруг засияло так, что смотреть стало страшно. Обожгло, впечаталось в память, в сердце, глаза закрой, так ее и увидишь, словно на изнанке век ее лик выведен!

Какие у нее глаза? Губы?

Да Михайла бы и век на то не ответил! Смотрел бы и смотрел. И лучше ему ничего не надо…

Красивая?

А он и того не знает. Потому что она не красивая. Она – единственная в мире. Вот такая, как есть.

Устинья Алексеевна Заболоцкая.

* * *

Не был никогда Фёдор особенно любезен с девушками. Вот в гостях у Истермана, у лембергцев, там ему полегче было. Там девки другие, они и посмеяться могут, и с мужчинами рядом сидят, и платья у них другие. Не такие балахоны!

А боярышни…

О чем с ними говорить-то надобно? Стоит кукла глупая, разодетая, разнаряженная в сорок пять одежек, вся набеленная-нарумяненная. Там и не поймешь, то ли человек перед тобой, то ли чучело какое! Глазами хлопает, а двух слов связать и не может. Чужеземных языков не ведает, беседы поддержать не умеет.

А мать и дядюшка еще и в уши шепчут, мол, бабе ум не надобен. Бабы для другого нужны!

Как же!

Матушке про то бы и сказали! Мол, не надобен тебе ум, баба, обойдешься.

Но было и нечто такое…

Не мог Фёдор забыть ту девушку, которая его вылечила. Не мог.

Закрывал глаза – и ее видел. Словно светлый образ. И сейчас… она?!

Мнилось – сразу узнает, как встретит. Но смотрит – и понять не может. Та? Другая?

Тонкие брови поднялись, в серых глазах изумление мелькнуло. А потом маленькая рука уверенно взяла у него тряпку, еще раз прошлась по лицу, стирая остатки краски. И Устинья пристально вгляделась в царевича.

– Не бывал ты в нашем доме, царевич. Прости, коли где встречались, а я и не помню?

Фёдор даже пошатнулся, так горько ударило разочарование.

Не она?!

А так похожа…

* * *

Чего Устинье стоило говорить спокойно? Она и сама не знала. Внутри все горело, корчилось, серым пеплом осыпалось.

Я!!!

Я, та самая ненужная, нелюбимая, ненавистная жена, та самая, которую ты упрячешь в монастырь, а потом приговоришь к смерти по ложному обвинению. Я!

Та самая, которая спасла тебе жизнь, хоть и не желала этого!

Я!

Как же я тебя ненавижу!!!

Но это было внутри. А вовне Устинья смотрела ровно и разговаривала любезно. Оно понятно, боярышне смущаться положено, краснеть и молчать, да только поздно уже овцу из себя изображать. Не поверит никто.

Овцы по ярмаркам не бегают, за няньку в бой не кидаются, так не командуют. Поздно.

Надо быть разумной и спокойной. И такое ведь бывает.

– Не бывал я в вашем доме, боярышня. Но приду обязательно.

И так это было сказано…

С обещанием. Мрачным, тяжелым. Словно камень на могилку положили.

Данила Захарьин тут же рядом оказался, братец царицын, зажурчал, как в нужнике:

– Что ж ты, Феденька, честную девушку пугаешь? Смотри, стоит ни жива ни мертва. Успокой, скажи, что не гневаешься ты на нее…

И взгляд на Устинью. Скажи хоть что-то, не молчи!

– Не виноватая я перед тобой, царевич, – подтвердила Устя. И это было чистой правдой. – Прости, коли в чем обидела, только скажи, в чем моя вина.

Фёдор выдохнул.

Красная пелена, которая застилала глаза, рассеивалась. А и правда, в чем виновата девушка? В своем сходстве? В том, что НЕ ТА?!

Ничего, найдет он свою жар-птицу. А эта… пусть ее, чего гневаться?

Данила Захарьин дух перевел.

Хорошо хоть, девка разумной оказалась. Вздумай она сейчас отнекиваться или глупости какие говорить, не закончилось бы это хорошим. Вон у племяша уже глаза выкатываться начали, а сейчас вроде как и ровненько все.

– Все хорошо, боярышня. Прости, обознался я, за другую тебя принял.

Устя улыбнулась. Совсем чуть-чуть, робко, неуверенно.

– Чему и удивляться, царевич. Таких, как я, много. Вот смотри, сестрица моя, Аксинья, еще краше меня. Хотя и схожи мы внешне.

Аксинья только глазами захлопала.

Фёдор посмотрел на нее, подумал пару минут. Не краше, конечно, это уж Устинья сказала, чтобы сестру не обидеть. Но и правда – похожи две девицы. Устинья как книга, Аксинья как список с нее. Может, и еще такие есть…

– Теодор! – С приходом Рудольфуса Истермана в домике стало намного хуже пахнуть. И это еще остальные лембергцы сюда не вошли. – Мне сказали, что ты поспешил сюда…

Истерман бросил взгляд вокруг, оценил обстановку – и воззрился на Фёдора с немым вопросом. Она?!

Фёдор качнул головой.

Не она.

Истерман поднял брови, но дальше вмешиваться не стал, решил, что пока без него разберутся. И Данила Захарьин, который ревниво поглядывал на Истермана, не подвел.

– Сейчас я прикажу, боярышня, доставят вас домой честь по чести.

Устя поклонилась в пол.

– Благодарствую, боярин. Благодарствую, царевич.

Данила вышел, Фёдор отступил к Истерману, Устя вернулась к Дарёне, которая чуть заново не обеспамятела от таких дел.

– Устя, да как же это…

– Ты лежи, нянюшка. Я выросла уже, я справлюсь.

– Так царевич же…

– Не Рогатый же. Чего его бояться, небось человек тоже.

– Царевич! – Аксинью распирало до восторженного писка, Устя прищурилась – и крепко наступила сестре на ногу.

– Молчи! Хоть слово скажешь – за косу оттаскаю!

Аксинья поняла, что угроза нешуточная, и даже сникла.

– Злая ты, Устька!

– Молчи пока! Молчи, коли сама не видишь, я тебе потом все объясню. Слово даю!

Аксинья послушно замолчала. Но губы надула – пусть сестра видит, что Аксинья обиделась.

Но царевич же!

А что Мышкины скажут? А Лопашины?! А…

И Устя все же хорошая. Она честно сказала, что Аксинья красивее, хотя они и похожи! Вот!

Дарёна, которая тоже навидалась всякого и которой тоже царевич не нравился, выдохнула. Пусть девочки поближе к ней будут. И хорошо, что Устя это понимает.

Что она могла бы сделать? Больная, почти беспомощная, против царевича и всей его свиты? А, не важно! Любая мать своих детей закрывает, а Дарёна давно уже считала боярышень своими дочками.

[14] Колымага – не ругательство. Это тюркское слово означало «большая повозка», а как транспорт – безрессорную закрытую телегу шатрового типа с кожаными пологами, закрывающими оконные отверстия. В Оружейной палате такая стоит. Подарена Яковом I Борису Годунову.