Под рекой (страница 2)
Еще были палатки, танцы у костра и трудное укрощение взбеленившегося Енисея. После таких историй на классном часе я обычно проникалась тайной ненавистью к молодым, пышущим здоровьем комсомольцам и их придурочным танцам и жалела реку.
Енисей в моей жалости не нуждался. Пробравшись через плотину, он тек себе спокойно дальше, вот только больше не замерзал. Лет до двенадцати меня очень занимал этот факт – ведь все реки должны впадать в спячку зимой, а весной, отоспавшись, двигаться дальше. Енисей не спал никогда, зимой он исходил злобным паром, жители Дивногорска и Красноярска жаловались на чудовищную влажность, а мне казалось, что в это время к нему лучше не приближаться. Зимой я старалась совсем не ходить на Набережную, чтобы не дышать Енисеевой злостью.
Мне всегда сложно было представить расстояние, поэтому, чтобы понять, на берегу какой огромной реки я живу, я вспоминала, что в верховьях Енисея обитают верблюды, а в низовьях – белые медведи. Я измеряю Енисей верблюдами и медведями, а они пьют воду из одной и той же реки, на берегу которой стоит Дивногорск.
Если ты не родился в Дивногорске, то, скорее всего, ты в нем никогда не окажешься. Аэропорта здесь нет, и даже на поезде между делом его не проедешь. Дивногорск – это железнодорожный тупик, дальше рельсы не ведут никуда. Просто маленький город с красивым названием, зажатый между холодной рекой и горами где-то в Сибири, и посторонним о нем знать совсем не обязательно. Город, про который я не могу сказать ничего, что обычно говорят про провинциальные города.
ГЭС, из-за которой Дивногорск появился, называется Красноярской, а Дивногорск как будто вообще ни при чем. Одиннадцать лет назад ГЭС, а значит, и хоть какой-то намек на существование города можно было увидеть на бумажной десятирублевой купюре. Потом их вдруг перестали печатать и вместо них появились монеты уже безо всяких намеков. Вместе с бумажными десятками Дивногорск исчез из карманов людей и заодно с карты зауральской России, как будто сказал: посмотрели – ну и хватит, до встречи лет через пятьдесят. Город скрылся, как те города, которые раз в сто лет появляются со дна какого-нибудь озера на одну ночь, а потом снова исчезают.
Местным выбраться оттуда по своим делам ничего не стоит, но вот если ты не местный, то сиди и жди, когда город снова вынырнет, и на входе десятку не забудь показать.
Что-то мне подсказывало, что местной я уже давно не считаюсь, а значит, придется как-то выкручиваться.
Я не была в Дивногорске больше пяти лет, хотя мне хотелось ездить туда каждое лето. Но воспоминания о том, как плохо заканчивался каждый мой приезд, заставляли покупать билет в какое-нибудь другое место. Город будто выталкивал меня каждый раз, когда я пыталась в него влезть и снова сойти за местную. Он показывал свое отношение отвратительной погодой, странными тяжелыми простудами, ссорами с родственниками и возвращением депрессии, с которой я давно вроде бы справилась. Казалось, нужен какой-то особый повод, чтобы город снова появился из воды и впустил меня, и вот наконец я получила персональное приглашение. Я порылась в папке с документами и непонятного назначения бумажками и нашла там помятую, но сохраненную старую десятку с изображением ГЭС. «Теперь у меня есть не только приглашение, но и пропуск», – подумала я.
Переезжая в Красноярск, Москву, Сочи, Петербург, я всегда с удовольствием говорила, что родилась в Дивногорске, это звучало явно лучше, чем если бы я родилась в Череповце или Кургане. Меня часто спрашивали, действительно ли там дивные горы, и я говорила «да». Мне кажется, это было мое самое уверенное «да» в жизни, ведь я смотрела на эти горы из окна почти каждый день восемнадцать лет, подмечая малейшие изменения в их облике и настроении. Я видела крутые склоны, поросшие деревьями, и острые выступы скал, похожие на застывшие лица великанов. Видела, как горы наряжаются к осени и как становятся хмурыми и серыми, а потом вдруг одним позднеосенним утром ослепляют тебя своей торжественной белизной и как будто становятся ближе, заглядывая в самое окно.
Но больше всего в этих горах я любила их независимость – они никогда не отражали моего настроения, даже и не пытались.
Осенью, когда я не знала, куда деться от надвигающейся депрессии, горы выглядели яркими, причесанными и абсолютно довольными жизнью. И сколько бы я ни смотрела на них своими мрачными глазами, они не становились мрачнее. Они жили своей, совершенно отдельной от меня жизнью, и то, что у гор своя жизнь, меня почему-то воодушевляло.
Но не все были готовы мириться с тем, что у всего вокруг есть личная жизнь. Одним из таких людей был мой отец. Он, как и я, часто смотрел на горы, но смотреть ему было мало, ему нужно было обязательно оставить на них свой след.
Каждый год он переплывал Енисей на надувной лодке, лез на самую заметную из окна скалу и устанавливал на ее вершине красный флаг с серпом и молотом. Когда дул ветер, флаг развевался и его было видно из нашей квартиры, но я не любила, когда он попадался мне на глаза.
Иногда флаг исчезал, а на его месте появлялся другой – бело-сине-красный, тогда отец матерился и собирался во внеочередное путешествие на другую сторону Енисея. Там он уничтожал полосатый флаг и снова устанавливал красный. Эта битва флагов длилась годами.
Все это время я ждала, что горы наконец разозлятся и скинут со своего тела и тех и других, но, как я уже говорила, горы живут сами по себе и не исполняют ничьих желаний.
Почему мы такие тупые
Перед отъездом из Петербурга у меня осталось всего одно важное дело – пристроить свою рыжую бородатую таксу Фарго; тащить его в поезде три дня казалось немыслимым и по человечьим, и по собачьим меркам.
Пришлось позвонить Леше, потому что он был единственным существом, кроме меня, к кому такса относилась с достаточной приязнью. Вообще-то Фарго его даже любил, потому что пару лет мы прожили все вместе и пес привык, что мы гуляем с ним по очереди, а по выходным по многу часов – всей стаей. Фарго любил нас обоих, а мы любили его. Но вместе с незамутненной радостью оттого, что у меня теперь есть собака, пришло какое-то сложное чувство, с которым я никак не ожидала встретиться. Я стала все чаще думать о том, а есть ли у собаки вообще выбор: кого ей любить, если у нее есть только мы? Даже если и я, и Леша окажемся полными мудаками, пес все равно будет смотреть на нас преданными глазами, ждать нашего прихода и скучать. Эта обреченность собачьей любви иногда заставляла меня чувствовать себя очень погано. Что-то подобное, наверное, испытывают те, у кого появляются дети. Но дети все-таки имеют кое-какие шансы вырасти и съехать от неприятных родителей, а вот у собак такой возможности нет. Если бы я подумала об этом раньше, до того, как у нас появился Фарго, то, может, не решилась бы завести собаку.
Когда Леша переехал, первое время я надеялась, что пес забудет о том, что нас когда-то было трое, и перестанет тосковать. Но Фарго проявил истинно таксячье упрямство и каждый вечер садился у входной двери в то время, когда Леша обычно возвращался с работы, и ждал своего второго хозяина.
Так и не дождавшись, Фарго подходил ко мне, возмущенно поднимал переднюю лапку и долго смотрел с выражением: «Ну куда, куда ты его дела?»
Я пыталась погладить пса, но он снова шел ко входной двери и сворачивался там круассаном, грустно поглядывая на меня из-под мохнатых бровей. Чтобы отвлечь его, я шуршала пакетом с собачьим кормом и доставала оттуда несколько пахнущих рыбой горстей. Пес вопросительно смотрел на меня, и я не знала, как ему объяснить, что не могу достать из этого пакета Лешу.
Леша моему звонку обрадовался и даже предложил поехать вместе со мной.
Пришлось напомнить, что полгода назад мы расстались и ездить со мной ему теперь необязательно.
– Но у тебя же отец умер! – попытался склонить меня к совместной поездке он.
– И что? Как будто ты не знаешь, какие у нас с ним были отношения, – ответила я.
– Никакие.
– Вот именно.
Вечером он забрал Фарго и пообещал каждый день присылать совместные фото.
– Можно обойтись только фотографиями собаки, – пошутила я.
– Плюс десять очков зловредности, – парировал Леша. Он присуждал мне очки зловредности за каждую саркастичную или издевательскую фразу в его адрес. Я эти очки никогда не считала, но что-то мне подсказывало, что их уже десятки тысяч.
На следующее утро я стояла на подмокшем перроне Ярославского вокзала, заглядывала в окна поездов и мысленно просила себе неразговорчивых пенсионеров в попутчики. Повезло мне только наполовину. Шестидесятилетние женщина и мужчина оказались разговорчивыми и злыми, но их злость была направлена не на меня, а друг на друга и на бегающих по коридору детей.
– Нарожали имбецилов! – то и дело возмущенно вскрикивал мужчина.
Жена советовала ему умолкнуть, но он продолжал беситься, ругая качество вагона, проводников, жену и вайфай. После двух неудачных попыток занять рот мужа чем-нибудь съестным женщине все-таки удалось утихомирить его бутербродом с колбасой, а потом они долго пытались зарегистрироваться в «РЖД Бонусе».
Чувствуя повисшее в купе напряжение, я пялилась в окно, гадая, как скоро сцеплюсь с этой парочкой по какому-нибудь поводу. Я даже представила, как мы подеремся, потому что за «детьми-имбецилами» обязательно последуют «тупые бабы» с их вечным хождением по туалетам.
Спустя полчаса зловещего молчания и безуспешной борьбы с «РЖД Бонусом» мужчина с неожиданным для него смирением вдруг сказал: «Да что ж мы такие тупые!»
Напряжение разом исчезло, и я подумала: «Это лучшее, что он вообще сказал за все время пути».
Я мысленно поблагодарила мужика за вовремя прозвучавшие слова умиротворения и, глядя в окно, стала вспоминать все случаи из жизни, к которым лучше всего подошла бы именно эта фраза.
«Да что ж мы такие тупые», – должно было прийти нам с Лешей в голову, когда мы завели собаку, а потом нам пришлось ее делить. То же самое мне стоило сказать себе, когда согласилась писать сценарий к сериалу про врачей-вампиров, и когда решила выстричь челку и поступить на журфак, и когда наговорила гадостей сестре в свой последний приезд. В общем, тупой я бывала достаточно часто, но мне никогда не приходило в голову говорить себе об этом. Теперь же я вознамерилась использовать эту простую и будто отпускающую все грехи фразу вместо ежедневной медитации.
Я еду на похороны, на которые мне все равно не успеть, – это ли не прекрасная освобождающая тупость.
Пока я упражнялась, пожилая пара вышла в Екатеринбурге, и я больше не загадывала себе идеальных попутчиков.
Леша прислал фото бегущего по своим делам Фарго и сообщение, что пес выссал море, навалил кучу и вообще чувствует себя прекрасно. Я представила, как Фарго носился бы по перрону, а я носилась бы в поисках урны, и мне стало весело.
Вернувшись с двадцатиминутной прогулки вдоль поезда, я обнаружила в купе девушку, и дальше мы ехали вдвоем. Исподтишка я поглядывала на нее: у девушки были длинные русалочьи волосы, и она все время плакала, прикрываясь ими, как занавесками. Делала она это тихо, чтобы я не обращала внимания. Я старалась не обращать, ей все равно ничем не помогут невесомые слова незнакомой попутчицы. Мне почему-то казалось, что плачет она уже очень долго – может, пару дней, а может, неделю. Она вся как будто состояла из воды, которая стекала с ее ресниц, подбородка и волос.
Что она оплакивает? Вряд ли смерть моего отца.
Мне плакать не хотелось, если только из-за этой девушки.
Чтобы отвлечься и не смущать попутчицу своим бесцельным сидением, я достала книгу, но вместо букв перед глазами стояла вода, постепенно заполнявшая купе. Сначала она просто капала откуда-то с верхней полки, потом собралась в лужицы на полу. Лужи разрастались и сливались друг с другом, пока не покрыли пол ровным подрагивающим слоем. Я представила, как вода подхватывает с пола наши шлепанцы и они тоскливо бьются в закрытую дверь купе. А потом вода поднимется еще выше и, когда я буду спать, накроет меня вторым одеялом.