Коза торопится в лес (страница 2)
Люська – это моя вторая бабушка. Так ее называет Хаят и добавляет: «Лисья жопа». Люся, в отличие от Хаят, всем улыбается, угодничает, мурлыкает, старается понравиться. Врагов не наживает, а вовремя сживает со свету – по ночам порчи наводит. Потомственная она. Тринадцатый ребенок в семье. Все предыдущие умерли в младенчестве. Вот такую цену заплатила за свое право родиться и выжить. Ее же покойная мать, тоже ведьма, всю жизнь ненавидела собственную дочь. Маманя у нее страшная была старуха, нескладная, высоченная, будто аршин проглотила. С кривыми костлявыми пальцами, как у Смерти. Похожа на Смерть, однако до ста лет жила. В саду у Люси под навесом на раскладушке обитала. Та ее в дом не пускала. Ненавидели друг друга. Но ведьмины способности все же передались. Колдовки-мордовки. Люся в Буре много кому жизни сломала. Матери моей, в первую очередь самой Люсе, когда плохо от своих способностей, а сбросить не на кого, так на детей родных готова скинуть. Все у нее вроде как у людей: вдова, детей вырастила, дом держит, не ругается ни с кем, но дело свое знает. Ненавидит она всех, продала она род людской…
Нет, я не брежу. Это бредит Хаят. С ее слов записано. Дескать, они (Папина родня) только на словах русские, а по паспорту – вылитая мордва, как есть.
Она физически не может говорить о них хорошо. Но при этом всегда интересуется жизнью, особенно карьерой Папы. Эти сведения бережно собирает через общих знакомых с тем, чтобы в очередной раз потерять покой и сон. Перемывание костей Папе и его родне, ставших ей с давних лет как кость в горле, – многолетнее ее садомазо-развлечение, гештальт, если хотите. Заодно и мне душу поскребет:
– Эта нечистая сила живет и радуется, – заводит свой излюбленный монолог, – все ему в жилу. И подженился еще. Слышь, новая мачеха у тебя. Ну ничего, прибежит оборотень в голодные времена, когда у тебя будет хорошая работа и богатый муж…
Согласно ее рецепту благополучия, моему будущему мужу непременно полагается быть богатым. Я-то, положим, не против, да только богатые тоже плачут и на что попало не ведутся.
– …Вот тогда и спросишь с него, – продолжает она свою злопыхательную речь. – «Где мои открытки, гостинцы, нормальная учеба»? Все ему выскажешь! Но особо не ругайся, – предупреждает дальновидная бабуська, – он нам еще пригодится, – и заговорщически подмигивает. – Попользуйся за все свои слезки. Он здесь в почете, все у них подмазано. Это святая его обязанность. Теперь жизнь дорогая, а дальше еще хуже будет. Демократы-бюрократы! Может, в столовую устроит. Всю жизнь прожил, не зная, что у него самый лучший ребенок. Представляешь, каково прожить так? Его пожалеть надо, а не обижаться… А если он ребенка не признает, который сам к нему пришел, то точно во тьму шагнет, упадет туда, и нет ему возврата. Мы с тобой хорошие, потому что мы страдаем, нам зачтется, а им отольется… Всем зачтется за детей: женщинам – за в утробе убитых, мужикам – за брошенных. И мне зачтется, знаю. Но, может, ты перед Боженькой за нас с матерью заступишься? У меня ведь только ты осталась.
Хаят последние сорок лет живет с выражением на лице: «И это все?» Будто и не жила вовсе. Все ушло быстро и незаметно, потому что и не было ничего. А когда ничего не остается, начинаешь жить другими. Но когда это вознаграждалось? Подозреваю, что так и сотрешься в одиночестве, потратив все на других.
Да, необходимость пристроить ребенка в его голодной студенческой жизни сильнее личных обид. Сама-то она не в состоянии столько навещать из деревни. На пенсию свою не наездится. Но, чую, по ощущениям этих ее ежемесячных наездов хватит на год вперед. Хаят все надеется, что родня в Буре будет меня прикармливать, но боится, что я ее тогда забуду. Такую забудешь!
Зато Люська до меня почти никогда не докапывается, потому что, как опять же вещает Хаят, ей попросту плевать на меня. Может, и правда. Люська больше любит Малого. Она его, как меня Хаят, вырастила. Малой тоже без матери. Но, в отличие от меня, не стесняется назвать причину. После ее смерти Папа отдал ребенка на воспитание Люське, а та хоть и не любила мать Малого, но сама заменила парню обоих родителей. Кроме того, у Малого, в отличие от меня, есть еще один повод гордиться собой – он законный. В смысле, родился в законном браке. Конечно, в наше время это не имеет никакого значения. Это раньше бастардов лишали всех гражданских прав и обзывали всякими нехорошими словами.
Теперь Люська со своей пенсии копит Малому на машину. Малой вслух протестует, но втихаря потворствует, надеется. Ну правильно, его же от нее не увозили, как меня Хаят, в свою сельскую глушь.
«Малой» не потому что маленький, а потому что известных Алексеев Алексеевых в Буре двое: Папа – Большой и его сын – Малой. А я – Татарка, но меня мало кто знает, даже Папа. Я недавно в Буре переехала.
Это я все потом про них узнала, а в тот день, после заселения в общагу, мы с Хаят отправились к месту Папиной службы. На работе полковника Алексеева не оказалось, а домашний адрес в дежурке назвать отказались. И как бы Хаят их ни стыдила, ни увещевала, мол, родная дочь ведь приехала, у милиции разговор с нами был короткий.
Тогда с Инзы поехали на трамвае в Низы, где жила эта самая Люська, «полковничья мать». Инза – административный, деловой район. А Низы – частный сектор, тесный уголок, тихая обитель, параллельная реальность, в которой можно найти то, чего не хватает в миру: защищенности, покоя, спасения от преследования и от самого себя.
Калитка заперта изнутри. Во дворе заливается псина.
– Все собак ушли гонять, а тебя оставили? – общается с ней через высокий забор Хаят.
Пес не отвечает, а только еще больше заходится лаем. Бабушка моя, недолго думая, с проворностью молодухи бухается на землю и через щель под воротами перекатывается во двор.
– Нас в дверь, а мы в окно, – довольно кряхтит она с той стороны.
Собака просто обезумела от ярости, почти до припадка. Но через минуту вдруг жалобно заскулила. Уж чего там Хаят с ней сотворила, неизвестно. Потом по-свойски заводит меня в уютный тенистый двор. Вьюнки облепили не только ограды, но и крыльцо, стены дома, создавая ощущение отгороженности, уединенности этого самого двора, который сам был как низенький колодец, расположенный посередине. Приходилось непривычно задирать голову на тополя-великаны, обступившие дом с палисадника и баню с реки. Возле крыльца в будке спрятался черный лохматый Туман.
– Не хотела я тебя опять с ней заново знакомить, – сокрушается Хаят, – ты моя, а она на готовенькое. Люська – подхалимка! Чего доброго, начнешь ее больше меня любить. А я не обижусь. Я ж тебя кормила, поила, одевала, а они на все готовенькое. Пеленки стирать не надо, сопли твои вытирать не надо, ночами недосыпать не надо. Пусть, пусть. Я не обижусь. Такое, видать, мое награждение, тварь ты неблагодарная…
Глуховатая, как оказалось, баба Люся, маленькая, в цветастом халате, в глубокой задумчивости подперев голову, подложив под босые ноги мягкие тапочки, дремлет на крыльце и не сразу обнаруживает в своем дворе гостей.
– Здравствуй, Люся! – Как гром среди ясного неба, отчего недолго помереть. – Вот, привела к тебе наше общее сокровище, если ты, конечно, не позабыла про такую. Сама-то она одна к родне прийти чего-то постеснялась, – начала Хаят свою заготовленную наступательную речь.
Бабушка моя никогда не умела просить. Она грозила, обвиняла, беспокоила, в своей грубости пряча недоверие и стеснение.
– …Я говорю, иди к ним, Люся тебе такая же бабка, как и я, – продолжает Хаят, – примут, потискают, на мороженое дадут. Глядишь, еще и на ночь оставят. Они же у нас добренькие. Нет, говорит, не родные они мне, сирота я, – врет она, – ни подарочка вшивого, ни письма тоненького, ни открыточки с еле нацарапанным поздравлением под Новый год или на день рождения. Никого у меня, кроме вас с мамкой, нет, говорит.
– Не говорила, – слабо протестую я.
– Заткнись. – Толкает меня в бок. – Вот, закончила сирота школу в этом году, девятый класс. Поступила, и без всяких там взяточных всовываний. Видать, не в вас пошла, а ведь могли бы помочь. Фамилию ребенку дали, а какому, уже и забыли. Даже не поинтересовались ни разу, как сирота сдаст, все ли у нее пятерки, не надо ли кому подмазать, чтоб такую умницу поступить.
– Так откуда ж мы знали, что… – опешила Люся спросонья.
– А вот знать надо было! А она поступила без всяких там, пусть и не на юридический. Была бы тупицей, в вас бы пошла.
– Да вы сами всю жизнь прятали ее от нас, – беззастенчиво разглядывает меня Люся, спустившись с крыльца. – Да так прятали, что отец родной до сих пор сомневается, его ли… – вовремя осеклась, – …что дочь-то есть. Алексей, когда приезжал, все издергаются, изревнуются. Здравствуй, пташка. – Обнимает. – Вот ты какая теперь! Не видела ведь, как ты растешь. Помнишь, как я тебя учила доить козу нашу, цыпок мне кормила, дробленку делала, травку полола. А помнишь, как я тебе лишай лечила, когда ты котенка какого-то возле культмага подобрала? До вечера там на углу сидела, боялась, что не пущу с ним. Хаят, ты помнишь?
– Сколько этих лишаев было, она подбирала да подбирала, а я все лечила да лечила.
– А потом Алексей с дежурства приехал и не стал тебя на руки брать. Я ему не разрешила. А он только стоял на пороге и смотрел на тебя, как ты играешь…
Не помню. В памяти только огромная гора в виде человека. Гора берет меня на руки и водружает себе на плечи-вершины. Да, была тогда в моей низенькой жизни такая вершина – Папа. Незнакомый дяденька, который лет десять назад наведывался по разу в год. А потом и этого не стало. Сейчас десять лет – всего ничего. Очередная веха. А тогда это казалось, как десять жизней прожить.
– Спина-то у тебя какая хорошая, чего ж ты сутулишься? – хлопает Люся меня по спине, и я выгибаюсь. – Не порть осанку. В девках самое красивое – осанка, а не то, что все думают.
– Вот то же самое твержу, – соглашается Хаят. – Она не просто дурой, а горбатой дурой хочет остаться.
– Надо было на танцы отвести. И какая у тебя будет специальность?
– Технология продукции общественного питания, – не без гордости отвечает Хаят.
Люся принялась нахваливать, говорить о полезности такой профессии и образования в целом, вроде как заискивает. Хаят, заложив по привычке руки за спину, с мрачным самодовольством слушает, будто о ней говорят, и постепенно проникается к несостоявшейся сватье.
Вообще, я надумывала подать документы в педколледж. Хотела проверять тетрадки у двоечников и объяснять им у доски, чтобы хоть кто-то, наконец, начал воспринимать меня всерьез, зависеть от меня, слушать, что говорю. Но Хаят разом обрубила мои планы относительно будущего поступления: «Такие времена пошли, уж лучше поближе к общепиту держаться, без горбушки хлеба точно не останешься».
Потом пошли пить чай в летнюю кухню.
– Чего ж ты позоришься, милицейская мать? – высмотрела Хаят на полу за ведрами сопящий змеевик.
– Я же не для продажи, – оправдывается та, накрывая стол, – так, для шабашников. Сенокос-то кончился, а все не соберем, не привезем, а в сарае стена скоро обвалится.
– А сыновья на кой? Я слышала, у тех и свои мужички подросшие?
Люся, отставив пиалу, стала водить пальцем по семейным фотографиям, висевшим на стене над кроватью. Тыкала в зареванного мальчика, в косынке больше похожего на девочку.
– Малому учиться надо. Вырос, а характер тот же: ничего не ест, не одевается путем. Связался с девицей, с такой же милицейской. Ходят вместе – три мосла и кружка крови. Алексей повез его на юрфак заочный поступать. По своим каналам. Должны со дня на день вернуться.
При слове «юрфак» Хаят меняется в лице. Нехорошо так зыркнула и сжала губы в прямую линию. И я по привычке вжимаю голову в плечи. Щас рванет!
– Для вступительных не поздновато? Летом ведь надо поступать, чтоб потом учиться, – туманно намекает на что-то Хаят.