Нож. Размышления после покушения на убийство (страница 2)

Страница 2

В ту свою последнюю невинную ночь 11 августа я в одиночестве стоял рядом с гостевым домом и смотрел на полную луну, ярко освещавшую озеро. Один, под покровом ночи, только я и луна со мной. В моем романе “Город Победы” первые правители империи Биснага на юге Индии претендовали на то, что являются потомками бога Луны, и причисляли себя к “лунной династии”, среди представителей которой – сам Господь Кришна и могучий, словно Ахиллес, воин Арджуна из “Махабхараты”. Мне нравилась мысль, что не только земляне отправились на Луну на скучно названном в честь греческого бога Солнца Аполлона космическом корабле, но и лунные божества когда‑то сошли на Землю с ее спутника. Я какое‑то время простоял там в лучах луны, отпустив собственное сознание на лунную прогулку. Я вспоминал апокрифическую историю о Ниле Армстронге, ступившем на Луну и прошептавшем: “Удачи, мистер Горски!”, поскольку еще мальчиком, в Огайо, услышал, как его соседи Горски ссорятся, потому что мистер Горски возжелал орального секса. “Ты получишь это не раньше, чем соседский мальчишка прогуляется по Луне”, – ответила ему миссис Горски. Как ни грустно, эта история оказалась выдумкой, но моя подруга Аллегра Хьюстон сняла об этом забавный фильм.

Еще я думал о “Расстоянии до Луны”, созданной Итало Кальвино в “Космикомиксе” истории о временах, когда Луна была гораздо ближе к Земле, чем теперь, и любовники могли запрыгивать на нее для романтических лунных интрижек.

Еще я думал о мультфильме Текса Эйвери “Козлик Билли”, о козлике, проглотившем Луну.

Свободные ассоциации – именно так работает мое сознание.

Наконец я также вспомнил четырнадцатиминутный немой фильм Жоржа Мельеса “Путешествие на Луну”, классику кино 1902 года о первых людях, достигших Луны в капсуле в форме пули, выпущенной из невозможно длинной пушки, наряженных в цилиндры и фраки и с зонтиками в руках. Вот самый известный кадр из этого фильма, момент прилунения:

Вспоминая картинку, на которой космический корабль вонзается в правый глаз Луны, я и представить не мог, что следующим утром будет уготовано моему собственному правому глазу.

Я оглядываюсь на того счастливого человека – самого себя, – смотрю, как он стоит той августовской ночью, залитый лунным светом. Он счастлив, потому что картина прекрасна, и потому что он влюблен, и потому что его роман закончен – он только что внес самые последние исправления в верстку – и первые читатели пришли от него в восторг. В его жизни все хорошо. Однако мы с вами знаем то, чего пока не знает он. Мы знаем, что этот счастливый человек у озера находится в смертельной опасности. Он не имеет об этом ни малейшего представления, а потому мы боимся за него еще сильнее.

Этот литературный прием называется предвосхищением. Один из самых известных его примеров – знаменитое начало “Ста лет одиночества”: “Пройдет много лет, и полковник Аурелиано Буэндия, стоя у стены в ожидании расстрела…”[2] Когда мы, читатели, знаем то, чего герои знать не могут, у нас возникает желание предупредить их. Беги, Анна Франк, они завтра обнаружат, где ты прячешься. Когда я думаю об этой последней беззаботной ночи, мои воспоминания омрачает тень из будущего. Но я не могу предупредить себя. Для этого слишком поздно. Все, что я могу, – рассказывать эту историю.

Вот он – человек, одиноко стоящий в темноте и ничего не знающий об опасности, которая уже очень близко.

Вот человек, ложащийся спать. Утром его жизнь изменится. Он ничего не знает, пребывает, бедняга, в неведении. Он спит.

Пока он спит, будущее стремительно к нему приближается.

Но нет, как ни странно, на самом деле это возвращается прошлое, мое собственное прошлое стремительно приближается ко мне, это не гладиатор из сна, а человек в маске, с ножом, вознамерившийся привести в исполнение смертный приговор тридцатилетней давности. В смерти мы все принадлежим прошлому, люди, навсегда застрявшие в прошедшем времени. Нож хотел запереть меня в этой клетке.

Не будущее. Вернувшееся с того света прошлое, желающее вновь вернуть меня в то время.

Почему я не сопротивлялся? Почему я не убегал? Я просто стоял там, как бумажная кукла-пиньята, позволяя ему расколотить меня на куски. Неужели я настолько слаб, что не предпринял ни малейшей попытки защититься? Неужели я такой фаталист, что был готов сдаться своему убийце?

Почему я ничего не сделал? Другие, моя семья и друзья, пытались ответить мне на этот вопрос. “Тебе было на тот момент семьдесят пять лет. Ему двадцать четыре. Ты не смог бы ему противостоять”. “Наверное, ты впал в состояние шока еще до того, как он добежал до тебя”. “А что бы ты сделал? Он бегает быстрее, чем ты, и у тебя не было оружия”. И – снова и снова: “Где, черт возьми, была охрана?”

Я и в самом деле не знаю, что думать и как отвечать. Бывают дни, когда мне неловко, даже стыдно из‑за того, что я не попытался дать отпор. В другие дни я велю себе не глупить: ну что бы я мог сделать?

Вот самое точное объяснение моим действиям, которое я смог найти: жертвы насилия переживают кризис осознания реальности. Дети по дороге в школу, молящиеся в синагоге, пришедшие за покупками в супермаркет, человек на сцене, мы все, скажем так, имеем устойчивую картину мира. Школа – это место, куда ходят учиться. В синагогу ходят молиться. В супермаркет – за покупками. Сцена – место, где выступают. Вот те рамки, внутри которых они себя видят.

Насилие разбивает эту картину вдребезги. Внезапно люди больше не помнят правил – что надо говорить, как вести себя, какой выбор сделать. Они больше не понимают, что есть привычные вещи. Реальность рассыпается, и на ее место приходит необъяснимое. Страх, паника, паралич побеждают способность мыслить рационально. “Разумное мышление” более невозможно, поскольку, столкнувшись с насилием, люди более не знают, что такое это самое “разумное мышление”. Они – мы – теряют стабильность и даже утрачивают разум. Наше сознание больше не знает, как действовать.

В то прекрасное утро в прекрасном интерьере ко мне бегом приближалось насилие, и моя реальность распалась на куски. Так что, возможно, не так и удивительно, что в те немногие секунды, что у меня были, я не знал, что делать.

В первые дни после нападения, лежа на больничной койке с несколькими частями тела, соединенными при помощи металлических скоб, я бы, наверное, гордо заявлял всем, кто был готов меня слушать: “Я ни на миг не терял сознания, так что помню все”. Сейчас мне очевидно, что это не так. Верно то, что я словно сквозь туман видел происходившее, что не отключился полностью, однако неверно, что мои способности воспринимать действительность функционировали хотя бы немного нормально. Уверенности моих суждений в то время, возможно, способствовали мощные обезболивающие, которые я получал, – фентанил и морфин, если быть точным. После них, соответственно, остается коллаж, в котором осколки моих собственных воспоминаний перемешиваются с чужими наблюдениями и новыми данными.

Я почувствовал, что он очень сильно ударил меня справа в челюсть. “Он сломал ее – я помню, как я это подумал, – у меня выпадут все зубы”.

Сначала я подумал, что на меня напал кто‑то, по‑настоящему обладающий недюжинной силой. (Как я узнал впоследствии, он действительно занимался боксом.) Теперь я знаю, что у него в руке был нож. Кровь побежала у меня по шее. Упав, я увидел мокрое пятно на своей рубашке.

Затем все происходило очень быстро, и я не уверен, в каком порядке. На моей левой руке появилась глубокая ножевая рана, были рассечены сухожилия и большая часть нервов. Появились еще по крайней мере две колотые раны на шее – порез через всю шею и еще один в правой части, а потом снова был удар в лицо, тоже справа. Сейчас, когда я смотрю себе на грудь, вижу еще два пореза внизу справа и рану в верхней части правого бедра. Еще есть рана в левой части рта и еще одна у линии роста волос.

И нож пронзил глаз. Это был самый жестокий удар и глубокая рана. Лезвие рассекло зрительный нерв, и это означало, что сохранить зрение будет невозможно. Способность видеть ушла навсегда.

Он просто резал меня с дикой жестокостью, резал и пронзал, нож вонзался в меня, словно сам был живым существом, и я рухнул назад, подальше от него и его атак, – упав, я больно ударился левым плечом об пол.

Кое-кто из публики – не желая расставаться с собственной картиной мира и видеть то, что на самом деле происходило – решил, что нападение было своего рода перформансом, призванным наглядно продемонстрировать проблему безопасности писателей, обсудить которую мы собрались.

Даже Генри Рису, сидевшему на стуле, понадобилось мгновение, чтобы подрихтовать собственную реальность. Затем он увидел, что этот человек “оседлал” меня, увидел мою кровь.

То, что произошло потом, было чистым героизмом.

Генри говорит, что действовал “инстинктивно”, но я не уверен, что это так. Генри, как и мне, за семьдесят, в то время как А. было двадцать четыре, он был вооружен и пришел убивать. И все же Генри бросился к нему через сцену и схватил его. Думаю, правильнее всего сказать, что он продемонстрировал свои лучшие качества. Показал свою природу, выражаясь иначе. Его смелость – следствие того, кто он есть.

А затем продемонстрировали свои лучшие качества и зрители. Я не знаю точно, сколько человек бросилось ко мне на помощь, но, лежа на полу, я видел, как куча людей пыталась совладать с моим потенциальным убийцей, несмотря на то что он был молод, силен и у него в руках был окровавленный нож, так что обезвредить его было непросто. Если бы не Генри и зрители, я бы не сидел здесь и не писал сейчас эти строки.

Я не видел их лиц и не знаю их имен, но они были первыми людьми, спасшими мне жизнь. Так что в то утро в Чатокуа я столкнулся с худшими и лучшими проявлениями человеческой природы, причем почти одновременно. Такие уж мы существа: заключаем внутри себя и возможность убить старого незнакомого человека, не имея на то практически никаких причин – талант шекспировского Яго, который Кольридж назвал “беспричинной Злобой”, – и носим в себе антидот к этой заразе – силу духа, самоотверженность, готовность рисковать собственной жизнью, чтобы помочь старому незнакомому человеку, валяющемуся на полу.

В конце концов, я полагаю, появился представитель закона и взял моего несостоявшегося убийцу под стражу. Мне ничего об этом неизвестно. У меня были другие важные дела.

Ружье можно использовать с дальнего расстояния. Пуля способна лететь далеко, выстраивая мост смерти между убийцей и убитым.

Выстрел предполагает дистанцию, а нападение с ножом подразумевает интимность, нож – оружие, которое можно использовать только близко, и преступления, совершаемые с его помощью, требуют непосредственного контакта. А вот и я, подонок, шепчет нож своей жертве. Я ждал тебя. Видишь меня? Я у тебя прямо перед лицом. Я вонзаюсь своей смертоносной остротой в твою шею. Чувствуешь? Вот тебе еще, а потом еще. Я здесь. Прямо перед тобой.

По последним данным А. провел со мной двадцать семь секунд. За двадцать семь секунд – если, конечно, вам свойственен религиозный образ мыслей – вы можете прочитать молитву. Либо, если отойти от религии, прочитать вслух один из шекспировских сонетов – тот, что о летнем дне, или, возможно, мой любимый, под номером 130, “Ее глаза на звезды не похожи”[3]. Четырнадцать строк пятистопным ямбом, октет и секстет. Вот сколько времени мы были вместе в единственный момент интимности, случившийся между нами. Интимность между незнакомцами. Эту фразу я порой использовал прежде, описывая ту радость, что заключает в себе чтение, это счастливое единение внутренней жизни автора и читателя.

Ничего счастливого в нашем единении не было. Или, быть может, было, для А. По крайней мере, он достиг своей цели: лезвие его ножа входило в тело того, кто был его целью, снова и снова, и у него были все основания полагать, что его дерзкое предприятие увенчалось успехом и он сам стоит на сцене истории, сделавшись тем, кто воплотил в жизнь давнишний приговор.

Да, я думаю, он был счастлив все время нашего интима.

Потом его стащили с меня и повалили на пол. Двадцать семь секунд его славы прошли. Он снова был никем.

Я помню, как лежал на полу и смотрел на лужу крови, натекшую из моего тела. Как много крови, подумал я. А потом подумал: я умираю. Это не казалось драматичным или ужасным. Скорее вполне вероятным. Да, было похоже, что именно это со мной происходит. И это было нечто обыденное.

[2] Перевод В. Столбова и Н. Бутыриной.
[3] Перевод С. Маршака.