Кружилиха. Евдокия (страница 2)

Страница 2

Уздечкин перечисляет невыполненные предложения технических конференций. Порядочно – штук двадцать. Есть очень дельные. Черт его знает, и в самом деле: почему они не выполнены? Одни – потому, что параллельные проекты разрабатываются у главного технолога, другие как-то забылись за более срочными делами…

– Вывод такой, что директор плохо прислушивается к голосу масс…

Печальный вывод.

– …зато каждое требование главного конструктора выполняется моментально, как будто это приказ наркомата…

Да, старичка берегу, что верно, то верно.

– У главного конструктора ревматизм или там подагра, так он перенес работу отдела к себе на квартиру. Инженеры ходят к нему заниматься. Товарищи, это же недопустимое явление: что за частная контора в условиях социалистического производства!

А уйдет главный конструктор на пенсию – лучше будет? Другого такого не скоро сыщешь.

– Или возьмем историю с начальником литейного цеха Грушевым. Завком против того, чтобы его премировали; а директор премирует, что называется, каждую пятницу. Лично я высказывался и против награждения его орденом.

– Почему? – спрашивает Макаров.

– Потому что у рабочих определенное мнение о нем. Потому что Грушевой думает только о своей выгоде, как бы выдвинуться… Но директор к нам не прислушался.

А мне некогда разбираться, о чем Грушевой думает. Цех Грушевого систематически перевыполняет программу по взрывателям, и я представляю Грушевого к награде, – просто и ясно.

– …Если требуются средства на наши культурно-массовые или бытовые мероприятия, то директор отпускает неохотно, и приходится долго просить и доказывать. И в то же время за победу над командой «Спартак» он дал каждому из наших футболистов по тысяче рублей, а вратарю две тысячи…

– Нет, правда? – Зотов живо поворачивается к Листопаду. – Ух, черт!.. – говорит он с восхищением.

– Невозможно определить, чем руководствуется директор в своих симпатиях и антипатиях. Между прочим, для него не существует различия между людьми, пролившими кровь за родину, и людьми, которые всю войну просидели в тылу…

– Демагогия! – крикнули в зале. Крикнул старик Веденеев, у которого младший сын убит на фронте, а старший возвращается без ноги…

У Зотова на лице нескрываемое удовольствие. Вот так пропесочивают директора Кружилихи! Ну и ну!

– …Таким образом получается, что завкому директор не оставляет на производстве ничего, кроме организации социалистического соревнования…

– Ну, это не мало… – замечает Макаров. – Это не мало. Дай вам бог справиться…

– …и тут мы бесправны. Когда доходит до оценки показателей, является директор и отстраняет нас. И работники, которых мы намечаем, остаются в тени, а на первое место выдвигаются люди, угодные директору…

– Потому что у меня другая мерка, чем у вас! – кричит Листопад, первый раз не сдержавшись. – Потому что я сужу человека по его труду, мне дела нет, в скольких там ваших комиссиях он состоит!..

– Вы слышали, товарищи! – кричит Уздечкин. – Директору дела нет до общественной работы!

– Демагогия! – опять кричат из зала.

– Тише! – кричат другие. – Дайте ему говорить! Не мешайте ему!

– Товарищ Листопад, – говорит Макаров, – вы получите слово – скажете.

Что тут говорить? Нечего говорить. Факты не выдуманные. Уздечкин еще не знает многого. Например: что начальник ОРСа держит в области агентов. Их обязанность – сообщать о ходе колхозных поставок государству. Как только колхоз выполнил все поставки и получил право продавать свои продукты – мы тут как тут: заключаем договоры, забираем картошку, овощи… Через несколько дней, получив официальные сведения от организаций, в колхоз являются снабженцы авиационного и других заводов. Ан уже поздно – Кружилиха все лучшее прибрала к рукам. Зато и вы, многоуважаемый председатель завкома, картошку кушаете и в ус не дуете…

Рассказывать об этом здесь не станешь. Лучше бы вообще смолчать. Все было, все. Зажимал, нарушал, подменял. Только не из желания самодержавно властвовать: от несчастной страсти непременно самому во все вмешаться, собственными руками поднять всякое дело, хоть большое, хоть маловажное. Может, оно и не очень разумно. Даже, наверно, совсем неразумно, да что поделаешь: такой характер.

Но с другой стороны: если бы он вел себя так антиобщественно и антипартийно, как излагает Уздечкин, – неужели тот же Рябухин, тот же Макаров не сказали бы ему об этом? Сказали бы.

Сейчас придется выйти на трибуну и что-то ответить. Насчет технических предложений, почему не выполнены. К слову: не выполнено двадцать, а выполнено за этот же год больше четырехсот… Пошутить насчет футболистов, чтобы в зале засмеялись… Насчет взаимоотношений с Уздечкиным: сослаться на Рябухина, что вот Рябухин работает же и не жалуется, что ему крылья связывают… В заключение чуть-чуть – мягко, сострадательно, деликатно – намекнуть, что у Уздечкина нервы не в порядке…

Он вышел на авансцену – большой, широкий, с набором разноцветных орденских колодочек на груди, в блистательной генеральской форме, которая стесняла его тело и которую он надевал только для официальных выходов, очень сильный и, несмотря на это, выражением глаз похожий на ребенка.

– Товарищи, – начал он доверительно.

Коммунисты, вожаки среди рабочих, люди, создающие на заводе общественное мнение, должны уйти с собрания, простив своему директору его прегрешения и веря в него по-прежнему!

– А все-таки ты собака на сене, – говорил после собрания Зотов, натягивая свою генеральскую шинель. – Прямо обидно, ей-богу. Нет, серьезно, когда пустишь пресс?

– Пущу.

– Чего ждешь?

– Человека.

– За человеком остановка?

– Тебе хорошо: кадрами себя обеспечил?

– Ну, где там, тоже, знаешь… Хочешь, я дам тебе человека на пресс? Ей-богу, дам. Он пойдет. Дать?

– Давай.

– Только уговор: ты мне за него уступи своего Грушевого. У тебя в литерном ведь уже налажено дело.

Листопад засмеялся:

– Он не пойдет.

– Нет, я серьезно. Ух, он злой на работу! Я ему знаешь какие создам условия… Давай!

– Я тоже серьезно. Не выйдет, ваше превосходительство. Мне самому нужен Грушевой.

Листопаду хотелось знать, что думает Макаров о выступлении Уздечкина. В своем заключительном слове Макаров пространно говорил о роли профсоюзов в социалистическом соревновании и даже не обмолвился о происшедшем инциденте… Макаров прошел через вестибюль, разговаривая с двумя рабочими авиазавода. Он поймал взгляд Листопада, но не остановился.

Из комнаты театрального администратора Листопад позвонил по телефону в больницу. Ему сказали:

– Ваша жена помещена в четырнадцатой палате, второй этаж. Она чувствует себя хорошо. Нет, еще не родила. Даже схваток нет. Вы ее рано привезли. Она вам велела кланяться. Позвоните утром.

Вот тебе раз, оказывается, рано, а Клавдия торопила. Что-то ей показалось, она – сразу в больницу. Паника от неопытности. Следующего придется рожать – будет уже смыслить кое-что…

Среди ночи он проснулся один на широкой постели и, еще не открывая глаз, подумал: вдруг Клаша уже родила? Которое сегодня число? Одиннадцатое января пошло с полуночи. Это будет день рождения сына: одиннадцатое января… Ему захотелось позвонить в больницу, но он сдержал себя и позвонил только утром, как ему велели.

Женский голос спросил, кто говорит. Он назвал себя и спросил, как обстоят дела у его жены – Листопад, Клавдия Васильевна, четырнадцатая палата. Женский голос повторил торопливо: «Листопад? Подождите минуточку, я сейчас», – и трубка замолчала. Листопад ждал. Прошло много времени. Какие-то голоса переговаривались около аппарата, а трубка все молчала. Наконец ее взяли, и мужской, густой ровный голос сказал:

– Товарищ Листопад? Я прошу вас сейчас же приехать в больницу.

– Что случилось? – спросил Листопад. – Не рожает?

Голос повторил нарочито ровно:

– Приезжайте в больницу.

Таким голосом не зовут на радость.

– Несчастье? – спросил Листопад.

– Да. Несчастье.

На секунду у него помутилось в глазах.

– Может быть, надо что-нибудь… достать? привезти?

– Ничего не надо. Приезжайте.

Трубку повесили.

С вечера она была очень весела и смеялась над собой, что поторопилась. Схваток не было. Два раза она чувствовала небольшую боль… Она поужинала и уснула. Утром стали ее будить – она была мертва. И неродившийся ребенок был уже мертв.

Главный врач рассказал об этом очень подробно. Он употреблял слова: «гипертония», «сосудистая система», «сердечная периферия». Взяв лист бумаги, он нарисовал много разветвляющихся линий, чтобы объяснить, отчего умерла Клавдия. Листопад следил за проворным кончиком его карандаша и ничего не понимал. Произошла ужасная, подлая, оскорбительная бессмыслица…

– Она когда-нибудь болела дистрофией? – спросил главный врач.

– Должно быть, – сказал Листопад. – Она перенесла ленинградскую блокаду… Да, конечно, болела.

– А на приливы крови к голове она не жаловалась? – спросил главный врач.

– Ни на что она не жаловалась, – сказал Листопад и пошел от врача, глядя себе под ноги.

Тело Клавдии привезли на Кружилиху и положили в Доме культуры. Все устраивал завком. Из института, где училась Клавдия, прибежали озябшие, заплаканные девушки – ее подруги. Они принесли венки и институтское знамя, убрали Клавдию… Листопад ни во что не вмешивался.

На гражданскую панихиду явилась Маргарита Валерьяновна, жена главного конструктора. Перекрестившись и пошептав, она поцеловала Клавдию в губы и в руку, потом подошла к Листопаду и обняла его.

– Ужасно, – сказала она, – когда такое юное существо… – и заплакала.

Он не отвечал и продолжал смотреть на Клавдию.

Веки Клавдии были окружены глубокими впадинами и казались очень большими, и вся она была не такая, как в жизни. В жизни у нее всегда были немного раскрыты губы, а теперь они сомкнуты плотно и строго, потому что челюсть подвязана: навечно подвязана, никогда уже не раскрыться милым губам… В жизни Клавдия ходила растрепанная, волосы у нее были пушистые, светлые, каждый волосок блестел на солнце, а сейчас она причесана гладко, с аккуратным пробором посредине, и приглаженные волосы кажутся более темными и делают лицо более взрослым, и гордым, и умным…

Листопад смотрел на это прекрасное новое лицо и все тяжелее чувствовал ужасную, несправедливую обиду, неизвестно кем причиненную.

Он не привык к таким обидам: жизнь его до сих пор баловала. От сознания вопиющей нелепости и непоправимости того, что произошло, у него чернело в глазах и спирало дыхание. Хоть бы все поскорее уж кончилось!.. А предстоял еще путь на кладбище, погребение – эти девушки, ее подруги, вздумают еще, чего доброго, говорить речи на могиле…

Ему вспомнилось: месяца два назад, не больше, Клавдия, растрепанная, с приоткрытым красивым ртом, сидит на диване и шьет что-то маленькое, а он рассказывает ей о своей матери.

– Ты любишь свою маму, – сказала Клавдия, слушавшая внимательно, как слушают дети.

– Люблю, – сказал Листопад задумчиво.

– И, наверно, не пишешь ей. Все сыновья такие – ленятся писать. Покойный брат редко-редко маме писал.

– Нет, я пишу, – сказал Листопад. – Как что важное у меня случится, я ей пишу. Вот – написал же, когда женился; сразу написал и послал твою карточку… Но, конечно, я оторвался от них. Мать умрет – телеграммы дать не догадаются. Письмом сообщат: такого-то числа умерла, такого-то числа похоронили, чтобы я поминал. И все.

И Клавдия слушала с участием, и в добрых, живых глазах ее блеснули слезы, – и вот прошло два месяца. Клавдия лежит в гробу, и придется писать матери о ее смерти…

Последний раз все подошли к Клавдии, гроб закрыли крышкой и понесли из комнаты. Маргарита Валерьяновна пробормотала испуганно: «Ногами, ногами!..» Гроб поставили на грузовик, убранный венками и гирляндами из сосновых веток. На другом грузовике ехал заводской оркестр с желтыми трубами. Похоронный марш они играли в медленном, торжественном ритме, а грузовики мчались полным ходом, и это было как бред…