Томас Невинсон (страница 18)

Страница 18

– Да, когда рука у него перестала двигаться, ему было двадцать четыре года. Сам он называл себя “здоровым одноруким”.

– А что тут написано? – Он подошел ближе, чтобы рассмотреть надпись на пьедестале. – Переведи‐ка.

– Не уверен, что тебе понравится, – сказал я, глянув на стихотворные строки.

– Почему? Что там написано? Только ничего не меняй.

Я перевел как можно точнее:

– “Свирепый турок в Лепанто, француз у Терсейры, англичанин в любом море – при виде меня испытывали страх”.

– “В любом море” – не больше и не меньше? – перебил меня Тупра. – Это надо проверить. А что еще?

– “Король, которому я служил, и родина, которую я возвеличил, лучше скажут, кем я стал во славу Креста моей фамилии и с крестом моего меча”.

– Неплохо. Старомодно, но совсем неплохо. – Затем он вернулся к прежней теме: – И мы тоже ничего не забываем, Том, потому что для борьбы с ними нам приходится отчасти перенимать их же методы и вести себя сходным образом, иначе мы проиграем – и проиграем с огромными потерями. Потому что мы – тоже организация. Институция, старинный корпус со славной историей и богатейшими архивами, которые требуют восстановления справедливости и не дают нам ничего забыть или, если угодно, дают повод гордиться уже сделанным. Но движет нами отнюдь не ненависть, не мстительность и не вечная обида, как это бывает у террористов, мафии, а иногда и у целых народов, если они привыкли считать себя обиженными и угнетенными, – им это нужно, чтобы выживать и подзаряжаться, чтобы легче было прививать эти чувства новым адептам и вербовать их без счету, чтобы предатели и враги всегда боялись занесенного над ними меча. Те, кому террористы угрожают и выносят приговор, каждое утро просыпаются в страхе: “Вчера – нет, вчера этого не случилось, позавчера тоже, как и в прошлом месяце, как и в последние пять или десять лет, которые тянулись очень медленно – ночь за ночью и день за днем. Но кто даст мне гарантию, что это не случится сегодня, как только я выйду на улицу, что сегодня мне не отравят обед или в мою дверь не позвонит друг и не выстрелит в меня”. Если тебя свирепо ненавидят и ты знаешь про эту ненависть, то каждый день проживаешь как первый после вынесения приговора, вечно ожидая нападения и готовясь к бою.

Рассуждая вслух, Тупра продолжал рассматривать памятник со смесью одобрения и неприязни, восхищения и протеста. Поначалу перевешивало вроде бы одобрение:

– Хорошо сказано: “Король, которому я служил, и родина, которую я возвеличил…”, так оно и было, да? В те времена люди не знали сомнений. – Но затем Тупра почему‐то переменил свое отношение к бронзовому Дону Альваро и отпустил в его адрес нелепый комментарий: – Значит, “англичанин в любом море – при виде меня испытывал страх…” А не слишком ли ты расхвастался, друг мой? – Он произнес это словно в сторону, как произносят что‐то на сцене, когда реплику не должны слышать остальные персонажи. А потом вернулся к прежней теме: – Тот, кто не чувствует такой ненависти, теряет бдительность, становится более доверчивым, у него пропадает желание не только убивать, но даже защищаться. Он надеется, что государство способно забывать – или Корона, или Республика. Ведь у них и без того достаточно дел, им некогда оглядываться назад, их заботит настоящее, они закрывают глаза на старые преступления, поскольку порой это выгодно с политической точки зрения, и можно лишь выиграть, похоронив прошлое. Преступник считает себя слишком ничтожной точкой на фоне разного рода сражений, а это играет нам на руку. Потому что он ошибается. Да, мы не знаем ненависти и не должны позволять себе кого‐то ненавидеть. Мы действуем бесстрастно, но ничего не забываем, будто время для нас остановилось. Десять лет назад – это вчерашний день, по нашим меркам. Даже сегодняшний.

IV

Только неделю спустя я поговорил с Бертой. И не потому, что чувствовал себя обязанным отчитываться перед ней, ведь нашу жизнь трудно было назвать совместной: мы встречались лишь время от времени, то есть встречи были нечастыми и вялыми, а с моей стороны, пожалуй, даже с налетом циничности. Я приходил и уходил, мы перезванивались, чтобы обсудить практические проблемы, связанные с деньгами или с нашими детьми, уже вполне самостоятельными, хотя и не достигшими совершеннолетия; иногда вдруг случались всплески страсти, но как‐то все реже и реже, да и само слово “всплеск” – не слишком удачный эвфемизм для подобных отношений. Я объяснял их какими‐нибудь ее личными неурядицами, разочарованиями или внезапным охлаждением к кому‐то другому: я был уверен, что у Берты есть любовник, а может, даже два попеременно. Она ничего мне не рассказывала, а я ничего не спрашивал, поскольку, как уже говорил, не чувствовал за собой такого права – это было бы вмешательством в ее личную жизнь и бестактностью, следовало ценить уже то, что она окончательно не отвергла меня и не отказывалась видеться со мной. Иногда я воображал, будто Берта терпит мое присутствие из чистого упрямства или из суеверной преданности прошлому, так как не желает бесповоротно предавать свою юность, а может, я был ей нужен в те дни, когда она чувствовала себя совсем одинокой и недовольной собой или начинала подозревать, что стареет и дурнеет (на мой взгляд, напрасно, ведь она была по‐прежнему привлекательной, но для недовольства собой каждый изобретает собственные мотивы): все мы постепенно учимся обходиться тем, что имеем под рукой и что удается сохранять по мере того, как иссякают прежние бесконечные возможности, а будущее перестает быть непостижимым и абстрактным, то есть стопкой чистых листов, и выглядит с каждым днем все более конкретным и тесным, или четче заданным, или четче прописанным, иными словами, с каждым днем постепенно превращается в прошлое и настоящее.

Именно это и заставило меня сказать Тупре “да”, отчасти это: соблазн написать новую главу, доказать, что я еще не закончил свою маленькую книгу, хотя вроде и решил, что там уже поставлена финальная точка. Но в первую очередь тут сказалось другое: даже если ты выдохся и захотел все бросить, если тоскуешь по спокойной жизни, какой никогда не знал (и по сути, это пустая фантазия, поскольку нельзя тосковать по неиспытанному, а твоя реальная жизнь была кипучей, опасной и фальшивой), тебе все равно будет невыносимо оказаться снаружи, если ты привык быть внутри и верил, что мог хотя бы иногда выдернуть волосок из шевелюры вселенной. Человек мечтает оказать влияние, пусть самое ничтожное, на происходящее вокруг и хотя бы на миллиметр изменить курс событий. А в данном случае речь шла о том, чтобы тот, кто живет в свое удовольствие, совершив гнусные преступления и вытравив их из своей памяти, заплатил за все, хотя уже уверился в собственной безнаказанности.

Итак, дома я внимательно рассмотрел все три фотографии и ждал нетерпеливого звонка Тупры, действительно нетерпеливого. Звонок раздался на следующее утро, и мы быстро договорились встретиться в тот же день, 7 января, чтобы за легким обедом обсудить задание с его другом или коллегой Хорхе (думаю, они еще раньше обо всем условились): тот введет меня в курс дела и вручит фальшивые документы, которые, к моему удивлению, уже были изготовлены, что свидетельствовало об уверенности Тупры в моем согласии и что меня несколько обескуражило. Пожалуй, мне после отставки следовало перемениться сильнее, стать более непостижимым и непредсказуемым. Правда, Хорхе – или Джордж – сразу же заявил, что они готовы дать мне любую другую личность, новую профессию и новое имя, если те, что они уже выбрали, я почему‐то сочту неудачными.

Это был мужчина лет пятидесяти, обликом напоминавший скорее испанского карьерного дипломата, чем штатного или полуофициального сотрудника спецслужб, хотя в нашем облике нет каких‐либо особых отличительных черт, по которым нас можно было бы легко узнать, и который мы, надо заметить, постоянно меняем. Хорхе был слишком тщательно одет и, судя по всему, одевался так всегда: его двубортный костюм из первоклассного сукна и длинное пальто из верблюжьей шерсти сразу вызвали у меня раздражение, так как заставили вспомнить расплодившихся во времена диктатуры пижонов, которые вели себя весьма вольно, как хозяева жизни – и действительно ими были, – и которых я, разумеется, презирал. Мало того, он носил перламутровые запонки, а в галстуке – булавку с чьим‐то портретом на эмали, вещи совершенно неуместные в девяностые годы. Слава богу, что обошелся без бриллиантина (иначе я бежал бы оттуда со всех ног) и волосы зачесывал назад с тонким пробором справа – красиво посеребренные волосы, чуть поблескивающие, такой цвет часто используют на обложках детских сказок. Черты лица у него были очень правильные, хотя нос слегка великоват, а губы тоньше, чем ему бы наверняка хотелось, поскольку держался он не без кокетства. Живые глаза мускатного цвета были настолько узкие, что порой стоило труда поймать их взгляд и казалось, будто он никогда не смотрит на собеседника прямо, а пытается сразу охватить слишком большое пространство. Единственное, что мало соответствовало облику посла или консула, были усы, более темные, чем шевелюра, не редкие и не густые, без острых концов, которые выглядели весьма скромно на фоне всего остального, на почти сенаторской или патрицианской физиономии. Как и полагалось человеку благородных кровей (действительно благородных или согласно взятой на себя роли), он при знакомстве назвал свои полные имя и фамилию – Хорхе Мачимбаррена, однако фамилия показалась мне выдуманной или у кого‐то позаимствованной. Те имя и фамилию, которые он предлагал взять мне, я увидел в водительских правах и паспорте, где пока еще не хватало фотографии. Он протянул мне их с довольным видом, явно гордясь результатом.

– Мигель Центурион Агилера? Центурион? Не слишком ли эксцентрично? – удивился я. – Никогда не знал ни одного человека с такой фамилией.

Затем я объяснил Тупре – на случай, если он забыл, – что в Испании из двух фамилий главная – первая, под ней человека чаще всего и знают, а вторая, фамилия матери, как правило, используется лишь в официальных случаях. По крайней мере, так было до самого недавнего времени.

– Если слово “центурион” означает то же самое, что и по‐английски, – высказал свое мнение Тупра, – то в Англии такая фамилия невозможна и более чем неправдоподобна.

Из уважения к нему мы беседовали по‐английски. У Мачимбаррены английский был беглым, хотя он делал ошибки и говорил с безнадежным акцентом. Однако понять его было можно.

– Должен заметить, что в Испании такая фамилия встречается нечасто, но все же встречается. В Мадриде можно найти аж шесть или семь Центурионов, – тотчас возразил он. – А нам ведь главное, чтобы она сразу запоминалась. От скучных фамилий толку мало, и на самом деле они вызывают больше подозрений, хотя в данном случае нам нужно, чтобы вообще никаких подозрений не возникало. Редкие фамилии, они правдоподобнее, и я, например, знал одного Гомеса Антигуэдада[17]… Как вам такое? Он был управляющим в крупном отеле. Такую уж точно не выдумаешь! Вспомните, сколько литераторов отказались от фамилий Мартинес, Фернандес и Перес, чтобы стать Асорином, Кларином, Фигаро или даже Саватером.

Я не стал объяснять ему, что Кларин и Фигаро – всего лишь псевдонимы, и взяли их себе люди, носившие довольно редкие фамилии – Алас и Ларра. Понятно, что он, как и многие дипломаты, не слишком разбирался в писательских биографиях.

– Люди быстрее привыкают к самым необычным фамилиям и лучше с ними справляются. Центурион – запоминается сразу и будит любопытство, поскольку интересно узнать ее происхождение; таким образом легко завязать разговор, не придумывая повода и не жужжа пчелкой. Вам ведь предстоит втереться в доверие к женщинам, не забывайте этого. – Он на миг зацепил меня своим плавающим взглядом. – Но если Центурион вам не нравится, мы придумаем что‐нибудь другое. Хотите стать Гарсиа Гарсиа?

[17] От исп. Antigüedad – античность, древность.