Томас Невинсон (страница 4)

Страница 4

Я получил задание именно такого рода – наказать или отомстить, а вовсе не предотвратить некое единичное преступление или крупный теракт (по крайней мере в ближайшее время ничего подобного не ожидалось), и поэтому мне было так трудно его выполнить. Если в данном случае речь и шла о мести, то ничего личного я бы в нее не вкладывал. Я получил задание, вернее приказ – а в структурах, построенных на строгой иерархии, приказы привыкаешь выполнять без обсуждения: с самого начала службы ты готов к этому, какие бы сомнения или даже отвращение приказ у тебя ни вызывал (ты в праве и то и другое чувствовать, но ни в коем случае не должен демонстрировать свои чувства и делиться ими с кем‐то). Сегодня многие, оглядываясь назад, с беспечной легкостью судят самого мелкого из пехотинцев, не понимая или не считая нужным подумать, что стало бы с этими пехотинцами, откажись они выполнять приказы. Любого постигла бы не менее жестокая участь, чем их предполагаемых противников, особенно во время войны, а на место бунтовщика мгновенно поставили бы другого, и другой выполнил бы задание, то есть результат получился бы тот же. Бывают смерти, которые уже “предрешены” на небесах, а может, и в преисподней, как сказал Рек-Маллечевен о страданиях немцев. В периоды мира – или перемирия – легко высокомерно изрекать из настоящего, которое с презрением взирает на любое прошлое, из “сейчас”, которое считает себя лучше любого “прежде”: “А вот я бы отказался это делать, я бы взбунтовался”, – и чувствовать себя честным и порядочным. Легко осуждать и клеймить позором того, кто накинул на другого удавку, нажал на спусковой крючок или пустил в ход нож, но люди не желают задуматься, а кем был убитый и сколько невинных жизней такое убийство спасло или сколько невинных погибло по его указке, после его пылких речей и злобных проповедей (такие типы, как правило, сами рук в крови не марают, а грязную работу перекладывают на своих верных приверженцев, на тех, кому по капле вводят в душу яд, а этого достаточно, чтобы заставить их действовать и совершать дикие преступления). Правда, не все и не всегда рассуждают именно так.

Я ушел со службы какое‐то время назад, потому что выгорел, как обычно говорят про тех, кто прежде был полезен, но вдруг перестал быть полезным, кто долгие годы рисковал своей жизнью и за те же годы изрядно порастратил силы, кому против воли пришлось некоторое время “простоять в сухом доке”, а значит, утратить нужные навыки, смекалку и рефлексы, кто, скажем проще, заржавел. Я был отправлен в отставку, и меня это в какой‐то мере даже устраивало. Как нарочно, тогда же я случайно обнаружил, что в самом начале стал жертвой обмана (почему и согласился на эту судьбу, будучи слишком молодым, чтобы возроптать и отказаться), а ловушку мне подстроил мой вербовщик, ставший затем моим куратором и непосредственным шефом, Бертрам Тупра, позднее – просто Берти, который одновременно мог носить имена Рересби, Юр, Дандес, Наткомб, Оксенхэм и наверняка другие, как и сам я звался по‐разному за долгие годы оперативной работы: Фэй, Макгоурэн, Авельянеда, Хёрбигер, Рикардо Бреда, Ли, Роуленд и совсем короткое время – Кромер-Фиттон. Были и еще какие‐то фамилии, но их я уже позабыл, хотя, конечно, вспомню, если напрягу память, ведь любое зло возвращается, а в моих скитаниях было много зла, хотя теперь я стал по ним тосковать, как тоскуют по всему, что осталось в прошлом, – по радости и печали, азарту и даже страданиям, по всему, что раньше заставляло рваться вперед, а потом вдруг разом исчезло.

Я вернулся в Мадрид – к своим истокам, к жене и детям, чье детство пролетело мимо меня и в чью раннюю юность я теперь пытался вписаться – очень осторожно, словно прося у них на то позволения. Жена не отвергла меня безоговорочно после моего отсутствия длиной в целых двенадцать лет, что я воспринял как чудо, – а ведь я не просто отсутствовал, но и не подавал признаков жизни, был вынужден скрываться и сильно бы рисковал, если бы вздумал установить связь с родными, поскольку все должны были считать меня умершим, навсегда выпавшим из игры; и моя жена Берта в мою смерть поверила – покорно, хоть и не до конца, то есть временами верила, а временами нет. Но еще большим чудом было то, что она, считая себя вдовой – поначалу будто бы вдовой или вдовой de facto, а потом и официально признанной, то есть уже совершенно свободной, – не вышла повторно замуж и не выбрала себе нового спутника жизни, иными словами, не похоронила меня насовсем и не заменила кем‐то другим, хотя глагол “заменить” здесь вряд ли уместен. Не потому, что не пожелала устроить свою жизнь или не ставила перед собой такой цели (попытка наверняка увенчалась бы успехом), просто отношения с другими мужчинами у нее почему‐то не складывались, хотя сам я ни о чем подобном Берту никогда не спрашивал, поскольку не видел за собой такого права, к тому же это меня не касалось, как и Берту не касались мои отношения с другими женщинами за годы отсутствия, а ведь у меня даже появилась дочь, которую я оставил в Англии. Больше я девочку не видел и никому не признавался в ее существовании, хотя имя и лицо Вэл, которое для меня не меняется, навсегда останется лицом маленького человечка и часто является мне в грезах и сновидениях. Зовут ее Вэл – или Вэлери. Вэлери Роуленд, надо полагать, если мать позднее не сменила ей фамилию, чтобы наказать меня за бегство; однако, как ни суди, Джеймс Роуленд был лишь призраком, перелетной птицей, вечным странником, который ни на одной станции подолгу не задерживался, да и существовал только в фальшивых документах.

Теперь мы с Бертой не жили вместе – это было бы затруднительно после столь долгой разлуки и моей выдуманной смерти; если говорить честно, человек привыкает к тому, что никто не присутствует при его утренних пробуждениях и нет свидетелей его каждодневной рутины. Но поселился я на улице Лепанто, совсем близко от нашей старой квартиры в доме, расположенном на улице Павиа за Королевским театром, и чтобы дойти от меня до Берты, не надо было даже переходить дорогу. Мне позволялось бывать у них, то есть время от времени наведываться в гости и оставаться ужинать – с детьми или без них, и порой мы с Бертой даже спали вместе, как это бывает у случайных любовников, но скорее по привычке или в память о прошлой любви, чем из желания оживить страсть, а еще потому, что для таких соединений не требовалось утруждать себя ни робкими ухаживаниями, ни пылкой настойчивостью. Я не исключал, что она может прогнать меня и променять на другого мужчину – в любой момент, хоть завтра, ведь в ее нынешней жизни я не занимал важного места, да она и не стала чувствовать себя менее свободной из‐за моего возвращения. Сам же я, откровенно признаюсь, даже не рассматривал для себя возможности начать что‐то новое. Как если бы многие годы чисто утилитарного отношения к женщинам исключили искренний интерес (слишком долго я видел в них лишь инструмент) и сделали меня равнодушным ко всему, кроме физиологии и постельной механики. Я относился к сексу лишь как способу снять напряжение, а в эмоциональном плане отупел и высох. Хотя знал, что в реальности играют свою роль разного рода иллюзии, и наблюдал их – скажем, у своих детей, больше у Элисы, чем у Гильермо, – но иллюзии были свойственны другим, и сам я когда‐то тоже принадлежал к числу этих других, правда, в далекие наивные времена и в совсем иной жизни, которая теперь казалась выдуманной и словно бы не моей.

Когда я вернулся в Мадрид, мне еще не исполнилось сорока трех, и было это в 1994 году, хотя даты все больше и больше путаются у меня в голове, как бывает у столетних стариков, или, хуже того, будто я стал одним из тех покойников, которые исхитряются не исчезать насовсем и вроде бы следят за происходящим на этом свете. Я, конечно, имею в виду лишь эмоции и надежды, а не секс или природные инстинкты. А может, в душе я был настолько рад, когда нам с Бертой удалось хотя бы условно восстановить отношения (пусть лишь как жалкую копию былого, как пародию, эскиз, намек на него, пусть хоть что‐то – какая разница), что мне и в голову не приходило претендовать на большее и вполне хватало ее глаз и тела. Правда, на первых порах я не осмеливался столь однозначно определять для себя ситуацию, но, скорее всего, воспринимал ее именно так.

Да, меня отправили в отставку, а я не возражал, то есть это устраивало обе стороны. Я был разочарован, измотан и открыто заявил о своем отступничестве, или дезертирстве, или как еще такой шаг называют у них в МИ-6, МИ-5, да и в секретных службах любой республики и любого королевства, – и меня списали подчистую, решив, что все соки из такого агента уже выжали: “Теперь обойтись без тебя нам будет легче, чем несколько лет назад, ты слишком долго оставался не у дел, и теперь ничто не мешает тебе вернуться домой”. Так сказал мне Бертрам Тупра, человек в общем‐то симпатичный и порой легкомысленный, а благодаря этому, как мне кажется, ко многому еще и безразличный. Он делал то, что считал нужным, ничему не придавал особого значения, шел вперед, набросив пальто на плечи и не заботясь о том, что полами играет ветер и они реют сзади подобно мантии, живут своей жизнью и могут кого‐то задеть. Он оставлял за собой кучу случайных жертв и никогда не оборачивался, чтобы кинуть на них взгляд, поскольку внушил себе, что таков порядок, царящий в мире – или по крайней мере в той части мира, с которой связана его работа.

Я не ожидал, что снова увижу Тупру или услышу его голос, когда, прощаясь с ним в Лондоне, отказался пожать ему руку, которую он опрометчиво мне протянул (люди, кого‐то обманувшие или оскорбившие, редко комплексуют по этому поводу; больше того, они часто полагают, что о том случае не стоит и вспоминать, поскольку свою вину обычно приуменьшают, а вот обиды, нанесенные им самим, раздувают и долго носят в себе). Тупра как ни в чем не бывало свою руку отдернул и закурил сигарету, словно и не думал о рукопожатии, поэтому мой презрительный жест его ничуть не задел. Я находился у него в подчинении два десятка лет, но теперь ситуация изменилась, прошлое можно было забыть и перечеркнуть; отныне в его глазах я стал рядовым испанцем или просто незнакомцем, на чье поведение не стоит обращать внимания и уж тем более принимать близко к сердцу. Однако и за отправленным в отставку агентом следовало приглядывать: чтобы не распускал язык и не болтал лишнего. Правда, это правило всем нам хорошо известно, и мы обычно помним о таких запретах и держим себя в узде, хотя некоторые все же срываются: начинают пить, подсаживаются на наркотики, впадают в депрессию, каются, жаждут искупления либо возмездия, увлекаются игрой, залезают в чудовищные долги или ищут спасения в религиях – традиционных и новомодных, порой самых низкопробных и, как правило, абсурдных; а порой и просто хотят поважничать, непременно похвастать своими былыми подвигами, не умея смириться с тем, что эти подвиги не упоминаются ни в каких реляциях. Любые секреты, по их мнению, обретают значение лишь тогда, когда наконец перестают быть секретами, то есть по крайней мере однажды их надо раскрыть – хотя бы перед смертью. И часто случается так: человек готовится к смерти (а с некоторыми это бывает по многу раз), поэтому ему уже плевать на последствия того, что он сказал и сделал на краю могилы, ведь сегодня мало кто надеется на хвалебные загробные речи о себе или на лестные посмертные воспоминания. Как хорошо известно, их мало кто удостаивается по прошествии самых первых скорбных часов, пока главную роль играют эмоции и смятение, а не реальное подведение итогов и внятные оценки.