Большой пожар (страница 28)

Страница 28

– Так приказали ж, – засмущался Воротилин. – Что я, сам, что ли…

– Филя по своей инициативе только в гальюн ходит, – поведал Перышкин. – Он у нас дисциплинированный, новогодний сон боцмана. Маяк!

– А зачем было сети рубить? – поинтересовался Баландин.

– Когда драпаешь, сапоги на ходу скидываешь, – разъяснил Птаха. – Так завернуло, что сами еле ноги унесли. Обидно, бочек триста селедки потеряли.

– Они все на селедку считают, – пренебрежительно сказал Перышкин. – Никаких высших соображений, темнота.

– А ты, бармалейчик, за романтикой в море ходишь? – насмешливо спросил Птаха.

– Боцман, а остроумный, – с уважением откликнулся Перышкин. – Для меня, Константин Иваныч, на первом месте, конечно, романтика дальних странствий и преодоление разных трудностей…

– Это я тебе помогу, – пообещал Птаха. – В порту отоспишься!

– …на втором месте, – продолжал Перышкин, – свежий йодистый морской воздух, доктор мне его прописал в детстве от коклюша, а уже на третьем, последнем месте у нас с Филей деньги, которые мы с Филей в глубине души презираем как пережиток в нашем сознании. Правда, Филя?

– Смешняк, – ухмыльнулся Воротилин, влюбленно глядя на Перышкина. – Это для тебя пережиток, а мои пацаны осенью в школу пойдут. Близнецы, Васька и Семка.

В голосе Воротилина прозвучала такая гордость, что все заулыбались.

– Не пойму, как ты их различаешь? – спросил Птаха. – Похожи, как эти… как две поллитры.

– Не различишь! – с простодушным восторгом подхватил Воротилин. – Даже Лена путает, ботинки им разные надевает, только они, стервецы, нарочно меняются.

– Раскачивает. – Птаха прислушался к вою ветра. – На промысле небось матерятся в три горла – в укрытие всех уводят, простой. А нам наутро лед окалывать, трах-тарарах. Слышали, японец перевернулся, «Шохо Мару» по названию, мы его встречали. Пароход поменьше нашего, ему небось и двадцати тонн льда хватило.

– Нас все-таки спасатель страхует, – напомнил Баландин. – И от берега мы недалеко, километров двадцать.

– Десять миль, – поправил Птаха. – В шторм, Илья Михалыч, самая надежная страховка в гавани затаиться. А мы сами к дракону в зубы прем.

– В возвышенных целях науки, – высокопарно изрек Перышкин. – Вот наберем льду тонн тыщу, и нас с тобой сразу в академики назначат, даже Филе – и тому дадут полтину на пропой.

– Если б лед языком окалывали, – неодобрительно заметил Птаха, – ты бы в одиночку за полчаса весь пароход очистил. А вот как будешь махать пешней и мушкелем, надо посмотреть.

– Так это ж физический труд! – возмутился Перышкин. – А я в душе интеллигент, мне, может, твою пешню в руки брать противно. К тому же Илья Михалыч обещал, что к его лаку лед не пристает.

– Не совсем так, – улыбнулся Баландин. – Ты знаешь, Федя, что такое адгезия?

– Еще бы. – Перышкин и глазом не моргнул. – А с чем ее едят?

– В данном случае со льдом, это сила сцепления льда с поверхностью палубы и надстроек. Так вот, наши полимерные покрытия, или проще – эмали, резко уменьшают адгезию – значит лед пристает к поверхности слабее и скалывать его будет легче.

– Это хорошо, – подал голос Воротилин. – Самая работа тяжелая, похуже, чем сети трясти. Помнишь, Иваныч, как в Беринговом – с одного места собьешь, к другому перейдешь, а он через десять минут снова нарастает. Двое суток не спали, пока Архипыч в ледяное поле не пробился.

– Кэп у вас что надо, – сказал Перышкин, – наш Хомутинников пожиже, хотя и с Филю ростом. Мы его за габариты Гардеробом звали. Пароход вот-вот перевернется, а он все за бочки с рыбой беспокоится, что сдавать на плавбазу приготовили…

– Твоей «Вязьме» хуже всех пришлось, – посочувствовал Воротилин. – Ну, кроме тех четырех, что перевернулись.

– Окалываться надо, а они в кубрики попрятались, – насмешливо сказал Птаха. – Пряники вяземские!

– А ты видел? – с вызовом спросил Перышкин.

– Не видел, так рассказывал кореш с «Буйного».

– Пошли ты этого кореша… сказать куда или сам догадаешься? – Перышкин раздвинул губы в не очень доброй белозубой улыбке. – В помещения ребята полезли, когда на палубе и держаться стало нельзя, крен на правый борт был такой, что креномер зашкалило, понял?

– Так уж и нельзя, – отмахнулся Птаха. – У страха глаза велики.

– Может, и велики, – согласился Перышкин. – Только когда Борьку Ванюшкина одной волной в море смыло, а другой назад забросило, мы единогласно решили перекурить это дело в тепле.

– Одной смыло, а другой забросило? – поразился Баландин. – Разве такое бывает?

– Вообще-то, не бывает, – сказал Перышкин, – но случается. Один раз в сто лет, по субботам после обеда. Борька теперь экспонат, его в музее показывают за большие деньги.

– Брешет он, – Воротилин ласково хлопнул Перышкина по плечу, – ни в каком Борька не в музее, он на «Кургане» плавает.

– Приложился, мамонт! – непритворно взвыл Перышкин. – Такой лапой сваи забивать в вечную мерзлоту!

– Я же так, еле-еле дотронулся, – испугался Воротилин. – Больно, Федя?

– Дотронулся… – плачущим голосом произнес Перышкин. – Дурак ты, Филя, и шутки твои дурацкие, плечо вывихнул!

– Ну, Федя… – пробормотал Воротилин. – Так уж и вывихнул, а, Федя?

Птаха засмеялся:

– В порядке инструктажа по технике безопасности: с Филимоном за руку не здороваться. Когда начальник управления вручал нам переходящее знамя, он по неопытности сунул Филе руку и…

– Брось, Иваныч… – протянул Воротилин.

– А что было дальше, Федя? – спросил я.

Перышкин поднял руку, подвигал пальцами и подмигнул сразу просветлевшему Воротилину:

– А дальше были трали-вали, утоли моя печали!

– Без шуток, Федя.

– Так ведь это было ужасно смешно! – с ненатуральной веселостью воскликнул Перышкин. – Метров десять высотой волна – бац! – и ваших нет: все бочки вместе с фальшбортом смыла к бабушке, только у нас, Константин Иваныч, никто по ним не плакал. Крен, между прочим, стал поменьше, и мы, как дельфинчики, выскочили наверх. Десять часов непрерывно окалывались, с коэффициентом полезного действия ноль целых хрен десятых. Ты сбиваешь лед, тебя сбивает волна – один смех! Как пароход «задумается», ты повиснешь на штормовом леере, ногами дрыгаешь – тоже забавно, без улыбки смотреть нельзя.

– «Задумается»? – недоуменно спросил Баландин.

– Именно так, – мрачно подтвердил Перышкин, – согласно законам остойчивости, о которых нам доложил ученый товарищ Корсаков. Ложится, скажем, пароход на правый борт и несколько секунд думает, вскочить ему обратно, как ваньке-встаньке, или еще полежать на боку для отдыха, или – фюйть! – оверкиль, туда его за ногу, прошу прощения. И когда он, родной, «задумывается», тебе так хорошо жить становится… – Перышкин все больше мрачнел, улыбка на его лице замерзла. – А чего это я разболтался? Сами увидите. Хотите кино посмотреть? Я вам «Карнавальную ночь» прокручу, там Гурченко играет, к которой Филя неравнодушен. Братские чувства испытывает.

– Вот еще! – Воротилин отрицательно замотал головой. – Моя Лена не хуже и не такая тощая.

– Какое там кино, – буркнул Птаха, – аппарат полетит, без зарплаты останешься. А вообще наш пароход поаккуратнее твоей «Вязьмы» к обледенению подготовлен, у вас топливные и водяные танки были почти что пустые, а у нас запрессованные.

– Гарантия! – Перышкин щелкнул пальцами. – Сказать, Константин Иваныч, какой замечательной особенностью отличается твой любимый пароход? Если в шторм заглохнет двигатель, «Дежнева» развернет лагом, первая волна его ударит, вторая повалит, а третья перевернет. В «пять минут, пять минут!», как поет Гурченко.

Все невольно прислушались к мерному гулу двигателя.

– Сплюнь три раза. – Птаха незаметно постучал по столу.

В динамике щелкнуло, зашипело и послышался скрипучий голос Чернышева:

– Крюкова прошу подняться на мостик.

На мостике было темно; пока глаза не привыкли, лишь светлячки сигарет позволяли различать лица людей. Чернышев скользнул по мне взглядом и ничего не сказал. Вцепившись в поручни, Корсаков и Никита молча смотрели на море. Иногда Корсаков бормотал под нос что-то невнятное: я не сразу догадался, что он записывает свои наблюдения на диктофон.

Смотреть на море было страшновато, «Семен Дежнев» – траулер низкобортный. Будто щенок, подхваченный мощной рукой за загривок, он взлетал вверх и стремительно опускался, зарываясь носом в волну и прорезая ее своим телом. Десятки тонн вспененной воды обрушивались на палубу, с грохотом лупили по надстройкам и застекленной верхней части мостика и скатывались обратно.

Лыков толкнул меня локтем в бок:

– Все грехи с нас смывает… Гляди, Паша, седеть начинаем.

То, что я поначалу принял за осевшую на бак пену, было льдом. Тусклый свет фонарей фок-мачты делал лед каким-то серым. Он уже сплошь покрыл палубу и осел на надстройки, спасательную шлюпку под мостиком, рангоут и такелаж.

– Температура наружного воздуха минус семь, ветер пятнадцать, волнение моря девять баллов, двадцать три часа местного времени, – казенным голосом проговорил Лыков в подставленный Корсаковым диктофон.

– Частота забрызгиваний восемь, – добавил Никита.

– Сколько набрали за час, Илья Антоныч? – спросил Корсаков.

– По формуле или на глазок? – ухмыльнулся Лыков. – Четыре тонны.

– Средняя толщина отложений на главной палубе полтора сантиметра в час, – сказал Ерофеев. – Давайте считать, что идет быстрое обледенение.

– Быстрое и есть, – согласился Лыков. – При таком часов на двенадцать нас хватит. Как думаешь, Архипыч?

– Лево руля семь румбов, – приказал Чернышев.

– Есть лево руля семь, – эхом повторил матрос Дуганов. – Двенадцать на четыре – сорок восемь тонн.

– Здорово считаешь, – язвительно проскрипел Чернышев. – Вот кого бы вам, Корсаков, взять в аспиранты.

– Сколько часов будем набирать лед? – спросил Корсаков.

– По обстановке, – буркнул Чернышев.

– Окалывать будем или сначала креноваться? – не обращая внимания на тон Чернышева, спокойно поинтересовался Корсаков.

– Держись, тряхнет! – предупредил Ерофеев.

Гигантская волна накрыла судно. Не удержавшись за поручни, я полетел на Лыкова, который удержал меня рукой, обнаружив при этом недюжинную силу.

– Руль прямо! – рявкнул Чернышев. – Ты мне корреспондента искалечишь!

– Есть руль прямо…

Чернышев явно был чем-то раздражен, и я не решался его спросить, зачем он меня позвал.

– Что-нибудь случилось? – шепнул я Лыкову.

Тот заговорщически кивнул в сторону капитана и прижал палец к губам.

– Антоныч, – сказал Чернышев Лыкову, – повоюй за меня полчасика, курс тот же.

Он взял меня под руку и молча провел в свою каюту, расположенную впритык к рулевой рубке.

– Вот сюда. – Чернышев усадил меня в массивное кресло, а сам пристроился на диване. – Не упирайся, оно не поползет.

– У вас посильнее качает, чем внизу, – сказал я, оглядываясь.

В капитанской каюте мне бывать еще не приходилось. Три на три метра, обычная морская койка «гробиком», письменный стол, диван, рундук и умывальник – вот и вся обстановка. Зачем он все-таки меня позвал?

– Думаешь, я люблю качку? – пожаловался Чернышев. – Мозги от нее тупеют, будь она проклята… Так Инна Крюкова – твоя жена?

Я с трудом удержался, чтобы не чертыхнуться. Вот зачем!

– Бывшая, я ж говорил, что не женат.

– Помню. От Марии радиограмму получил, с новостями. Довольна до смерти, платье знаменитой Инне Крюковой шьет. Тебе привет.

– Спасибо.

Чернышев выжидательно на меня посмотрел, я пожал плечами. Он не оригинален, многие находят удовольствие в том, чтобы информировать меня о каждом шаге знаменитой бывшей жены.