Спартаковские исповеди. Отцы-основатели; из мастеров – в тренеры. От Старостиных до Аленичева (страница 3)
Если же возвращаться к чтению, то больше всего дядя Коля любил стихи. И читал их всегда. Память у него была бешеная. В девяносто лет шпарил наизусть, как примерный школьник! На моем шестидесятилетии читал стихи минут тридцать! Лонгфелло, еще кого-то… Знал я, конечно, о таком поэте, но сам до того не читал. А дядя Коля его любил.
Больше всего же он классику обожал. Сейчас критики в основном о современных писателях пишут – Пелевине там и других. О Пушкине, Толстом им рассуждать скучно. А вот Николай Петрович был такой… ортодоксальный. Пушкина всего, по-моему, наизусть знал.
Андрея начитанным сделало знакомство со многими писателями, поэтами. Он встречался с людьми, прекрасно знал их – и не мог не читать того, что выходило из-под их пера. Даже с Маяковским шапочно успел пообщаться. Ахматову прекрасно знал, Булгакова, Фадеева… С Булгаковым даже по ночам в карты играл. Сейчас эти люди – легенды, часть истории страны. А Андрей с ними был на короткой ноге.
Андрей был фигурой даже более, как нынче сказали бы, публичной, чем Николай. Тот все-таки вращался в основном в спортивных кругах, а Андрей – в артистических. С бомондом. Тем более что он был самый импозантный, красивый из всех четверых. Но остальные ему не завидовали – между ними вообще никакой зависти не было. Абсолютно. У них, повторяю, были идеальные взаимоотношения.
Андрей Петрович из дядьев был мне, наверное, самый близкий. Не только по имени, но и по поведению, привычкам. Я в молодости тоже компаниями веселыми увлекался. Николай и Александр – чуть подальше, с ними была дистанция. С Андреем – нет, интереснее вечера проходили, чем с дядей Колей или дядей Шурой. Множество тем находилось для разговоров.
Он часто к нам приходил, когда отец ногу потерял. Они в шахматы играли, засиживались далеко за полночь. Сидят на кухне, поют – и я иногда им компанию составляю…
Когда они из лагерей вышли, дядя Андрей меня в общении с друзьями почему-то выдавал за сына. Отец задержался, еще в Туле был – а он уже прибыл. Первым делом приехал на Ширяевку, а я там как раз играл за первую юношескую команду «Спартака». Посмотрел на меня и сказал: вечером давай приезжай в Дом актера на Пушкинской – тот самый, который потом сгорел.
Я приехал, и он начал меня представлять: мой сын, мол, будущая звезда. Знаменитому жокею Бондаревскому – да самым разным людям, которые там ошивались. Они смеются: откуда у тебя сын? У тебя ж его никогда не было, что ты врешь? Но он настаивал.
Потом повез меня в «Националь». Там сидел Юрий Олеша. Андрей меня с ним познакомил. Олеше, по-моему, было совершенно безразлично: сын это, племянник, кто-то еще… Сидел с такой задумчивой физиономией, что-то односложно бубнил. Да, сын, хорошо…
С тех пор и до самой смерти Андрея я не пропустил ни одного его юбилея. Все они без исключения были с цыганами. И приезд Андрея из лагеря в Москву праздновали в квартире актера Николая Хмелева, где жил и Михаил Яншин со своей женой, цыганкой Лялей Черной[2]. Я, семнадцатилетний, там выпил, меня сморило. Лег на диван. А потом и Яншин «отключился». И его фактически на меня положили – а он то-олстый… Чуть не раздавил, старый хрен, ха-ха!
Андрей слыл за весельчака, а великий актер Яншин, с которым они были не разлей вода, – не особо. В ролях казался комичнее, чем в жизни. Сам Яншин не блистал внешностью, но женщины у него все были красотками. Одна Ляля Черная чего стоит! Вообще, весь этот цыганский мир Андрея обожал.
Ольга, жена Андрея, все время жила театром, ездила на гастроли и ни с кем из нас близко не общалась. Только на крупных юбилеях. Она же тоже сидела! За то, что предлагала охраннику то ли часы, то ли еще какую-то взятку, чтобы добиться свидания с Андреем. Но ее посадили не в лагерь, а на поселение. Их дочка, Наташа, осталась на попечении теток – Клавдии и Веры. Они работали, не могли с ней быть все время и наняли сиделку, Ульяшу. Она за ней и ухаживала. А Ольга в это время на волах воду возила.
* * *
Сейчас люди этого не знают, но не все Старостины были техничными футболистами. Николай сам писал о своей прямолинейности. Да и насчет Андрея вспоминаю эпизод: как-то к нам приехал знаменитый форвард довоенного «Спартака» Володя Степанов по прозвищу Болгар и во время застолья сказал:
– Андрей, да ты же ни фига не техничный был, что ты здесь сказки рассказываешь! Обыграть никого не мог!
Сами братья считали самым талантливым моего отца. Но он рано закончил играть из-за разрыва крестообразных связок колена и мениска. Вот Андрей с Александром, самым техничным из них, долго играли. Отец же ушел из футбола, окончил Энергетический институт, потом – Менделеевский, работал инженером. Он был самым непубличным из Старостиных, потому что после войны не имел отношения к футболу.
А Андрей был душой команды. И играл центрального полузащитника, все вокруг него крутилось. И когда его попросили в матче с басками отойти назад и стать третьим защитником, ему это не очень понравилось. К защите тогда относились как ко второму сорту, отправляли туда тех, у кого впереди не получалось. Но тут против новой для СССР тактики, с которой баски всех обыгрывали, надо было что-то особое придумать. Вышел Андрей в защите, пошел ради команды на этот шаг, – и выиграли в результате 6:2. Там и отец мой минут за десять до конца на замену вышел.
Андрей рассказывал, что те баски потом его нашли в Мексике на чемпионате мира 1970 года. Их лучший бомбардир Лангара там точно был. «Каховку» пели… Кто-то рассказывал, что они там Андрея на лошадь посадили, и вдруг она как поскачет! Он не смог удержаться и упал, хе-хе, задом на кактус. Но это не сам Андрей рассказывал, поэтому не могу достоверно сказать, было или нет.
А «Болгар» Степанов, который в том матче баскам три гола положил, – это был душа-человек. Очень заботился о моей матери и всей нашей семье, когда отца посадили. И Георгий Глазков, и Олег Тимаков к нам приходили, и другие спартаковцы. Их в армию не взяли и во время войны кормили в «Астории». Так они оттуда приносили нам в котелках суп, второе; мы жили в одном доме – Антонина Андреевна, жена Николая, семья еще одного репрессированного спартаковца, Леуты, и наша семья. Сам факт, что они не боялись к нам приходить, дорогого стоил. С нами же тогда все опасались общаться! А иногда некоторые соседи во дворе даже обзывали врагами народа.
Я, кстати, до сих пор «враг народа», поэтому мне платят повышенную пенсию – как реабилитированному. Сначала платили только тем, кто сидел, а потом распространили и на их детей – потому что мы страдали от этого. В 1942-м, когда отца посадили, мне было пять лет, мать осталась без всяких средств к существованию. И она, и Клавдия, и Вера пошли красить платки и косынки через трафареты – на это и жили. Моя мама, правда, брала работу на дом – потому что иначе меня с кем-то оставлять надо было, а она категорически не хотела меня в детский сад отдавать.
Но жизнь, конечно, тяжелая настала – не то что до ареста отца. Знаете, какое тогда самое изысканное лакомство было? Жмых, который воспринимался как пирожное! Еще – мелкие семечки с тополя. Помню, у нас, прорубая крышу сарая, рос боярышник, на котором месяц в году созревали ягоды. И мы ждали этого месяца как манны небесной!
А Болгар вскоре после того как нам помогал, попал под трамвай, и ему ампутировали стопы обеих ног. Как говорили, на корке какой-то арбузной поскользнулся около Арбата. Помню, как все переживали. Впоследствии он стал руководителем всего городского спартаковского клуба, который был многократным чемпионом Москвы.
На фронт из спартаковских футболистов, по-моему, попал только Жмельков. Это был вообще уникальный вратарь, дядя Коля обожал его всю жизнь. Из тринадцати пенальти, кажется, одиннадцать взял! Когда прорывался кто-то из нападающих противника, он иногда кричал:
– Андрей Петрович, да пропустите его! Пусть пробьет!
В предвоенные годы они с другим великолепным вратарем Анатолием Акимовым играли по очереди, через раз.
У матери была рабочая карточка, у меня – детская. Один раз она меня послала за хлебом в булочную, которая до сих пор на Патриарших есть, – и я ее потерял. А карточка та была на десять дней. Пришел домой, реву – до сих пор в памяти! Но как-то вышли из положения, помогли родственники матери.
День, когда за отцом пришли из НКВД, я хорошо помню – хоть, повторяю, мне и было всего пять. Это было не ночью, как со многими, а рано утром. Мы должны были идти в зоопарк, я готовился к этому событию в моей жизни. И тут приходят какие-то дядьки, начинают все выворачивать, выбрасывать… Я не понимал ничего, ревел, спрашивал: «Папа, мы пойдем в зоопарк?»
Они на кухне сваливали все реквизированные вещи, и один следователь – как теперь понятно, добрый человек – увидел отцовские гаги, ботинки с коньками, и говорит мне:
– Забери эти коньки, будешь в них еще сам играть.
И я действительно в них потом играл.
У нас была одна комната, поэтому и отбирать было нечего. А вот у Николая была четырехкомнатная, и три отняли – Антонине с дочками, Женей и Лялей, всего одну оставили. А в остальные какой-то чинуша заселился, помню даже его фамилию: Градусов. Запрещал им кухней пользоваться…
В том же доме жил бегун Серафим Знаменский, прекрасный парень. Когда мне было шесть лет, он застрелился, и я фактически при этом присутствовал. Мы играли с его дочкой, моей одногодкой Иркой, в квартире Андрея. Вдруг раздались крики. Голосила теща Знаменского: «Сима, Сима!» Мы бросились туда, смотрим – он лежит. Дырка большая в виске, кровь, как будто пульсируя, оттуда льется… И лежит какая-то бумага, которую он оставил. Как потом говорили, теща письмо спрятала, и больше его никто никогда не видел. А Серафим, говорят, приревновал жену к летчику-полярнику Мазуруку…
После того как Серафим застрелился, двор их как-то не очень принимал. Жена вышла замуж за какого-то полковника милиции, они уехали, и больше мы их никогда не видели.
С удивлением прочитал в книге о Старостиных в серии «ЖЗЛ», что брат Серафима, Георгий Знаменский (он жил в другом месте), стучал в органы на Старостиных, в особенности на Николая. Раньше я этого не знал. А Серафим и вовсе был нашим любимцем.
Посадить Старостиных собирались и раньше. Травить, в том числе и через газеты, начали еще в 30-х. Может, и хорошо, что их только в 1942-м посадили, потому что в 1937–1938-м почти всех репрессированных расстреливали. Они все эти годы как кость в горле были у Берии, это совершенно очевидно! «Спартак» – единственный, кроме бериевского «Динамо», кто чемпионат Союза выигрывал.
Ордер на арест Николая еще несколькими годами ранее к Молотову на стол лег. Но тот его не подписал, потому что дочка Николая Женька училась в одном классе с дочерью Молотова и у них были хорошие отношения…
То, что им приписали, – чушь собачья. Таких миллион было, кого называли агентами вражеских разведок вплоть до Китая! Берию-то в итоге тоже расстреляли, назвав агентом английской разведки, – хотя понятно, что он им не был. Какое-то безумие им предъявляли – будто у стадиона «Динамо» собирались стрелять в Сталина, который и на стадионы-то в жизни не ходил. Или то, что у них пораженческие настроения были: мол, мы – спортсмены, своим делом и при немцах заниматься можем. Никогда они такого не говорили.
Могли и расстрелять, конечно. Что с ними цацкаться-то? И вот тут, думаю, тот самый государственный ум Николая помог. Он со своей мудрой головой понял, что надо делать, чтобы по крайней мере не усугубить свое положение. Сказал, в частности, отцу на очной ставке: «Ты чего запираешься? Помнишь, как анекдот против советской власти на кухне рассказал? Признавайся!» А отец действительно любил какой-нибудь анекдотец рассказать.
Николай вспомнил несколько мелочей, которые действительно были. И почувствовал, что надо признаваться в ерунде, чтобы голову на плечах сохранить. С одной стороны, нельзя было наговаривать на себя участие в тяжких преступлениях, с другой – нельзя вообще от всего отказываться. В итоге десять лет, которые они получили, – это по тем временам было везение, как будто освободили!